Когда трагизм катынского дела стал несомненным, Рашеньский использовал все возможности, чтобы выяснить реакцию польских политиков, допустивших ошибку, он был уверен в ошибке, тяжелой и неотвратимой, ведущей к разрыву с трудом достигнутого соглашения. Неужели ничего нельзя уже исправить? Были это знания, которые накапливал в своих записках, ибо не мечтал, что ему удастся напечатать материал, не соответствующий тону, принятому всей прессой.

Удалось попасть к Коту и Рачиньскому [45]. Сикорский его не принял, несмотря на многократные просьбы. Ни один британский политик также не согласился на интервью по катынскому делу. Жил, однако, в Лондоне отлично информированный Бэйзил; разговоры о ним были для Рашеньского неприятными и даже болезненными.

— Знаешь, — говорил он Еве, — временами, обедая с Бэйзилом в клубе, чувствую себя как дикарь из какого-либо британского доминиона, которому объясняют истины, зная заранее, что дикарь не в состоянии их понять. Бэйзил дружит со мной и одновременно пренебрегает. Подозреваю, что Черчилль так же пренебрегает Сикорским, Котом, Рачиньским…

Хотел об этом сказать Коту, когда министр решил его принять, но отказался. Помнил Кота по совместному пребыванию в Куйбышеве. Профессор тогда казался быстрым, энергичным, красноречивым. Теперь перед ним сидел старый, измученный человек; его пальцы ползали по лакированной поверхности стола. Он беспокойно смотрел на Рашеньского, как бы ожидая атаки и подготавливая оборону.

— Я вас принял, — сказал он, — так как, говорят, вы собираете материалы для истории. Историю ценю, но не верю в нее. Хотелось бы, чтобы журналисты, пишущие сегодня, лучше понимали желания премьера. Кстати, еще преждевременно делать оценки… Вы, пан Рашеньский, выглядите чересчур спокойным, будто не пережили потрясения.

Анджей сказал, что личные переживания не должны играть большой роли в политике; у Кота это вызвало улыбку. Хотя бы узнать, почему с такой поспешностью реагировали здесь на немецкое коммюнике? Он, Рашеньский, старался не делать выводов при постановке вопросов, но поспешность была явной…

— А что мы могли сделать? — спросил Кот. — Вы представляете степень возмущения общественного мнения? Пришлось созывать совет министров. Если бы мы решительно не прореагировали, противники Сикорского немедленно использовали бы это…

— Но вы ведь сразу обратились в Женеву, — наверное, не за тем, чтобы выбить оружие у политических противников!

Кот неприязненно посмотрел на Рашеньского.

— В таком деле следует учитывать отношение оппозиции. Не только оппозиции, но и различных мафий, подстерегающих каждую ошибку генерала. Коммюнике писалось по личному указанию премьера.

— Вы его писали, пан министр?

Кот помедлил с ответом.

— Это не для публикации, конечно. Да. Я вместе с Рачиньским. А Сикорский утвердил. В этом коммюнике мы ведь напоминаем о немецких преступлениях, лишаем их права кого-либо обвинять.

— Коммюнике, однако, является обвинением.

— Нет. Оно, по сути, требует проведения расследования.

— Где? Когда? На землях, захваченных немцами? Вы верили, что немцы создадут возможность какого-либо объективного расследования?

— Нет, — сказал Кот. — Мы же обратились в международную организацию, имеющую огромный авторитет.

— Немцы тоже обратились в международную организацию Красного Креста. И даже на сутки раньше!

— Мы этого могли не знать, — пробурчал министр.

— Могли додуматься, — наступал Рашеньский. — Вы же знали, что они сделают все, чтобы такую оказию использовать. Для немцев это колоссальная удача!

— Нас волновали правда и справедливость!

— Хорошо. Понимаю. Минуту назад вы сказали о необходимости учета отношения оппозиции. Боялись, что оппозиция этим воспользуется. А то, что немцы воспользуются?

Кот встал, начал быстро и нервно расхаживать по кабинету.

— Знаю, теперь начнут обвинять меня. Будто я уговорил премьера подписать коммюнике. Вы можете вообразить себе ту ночь? Вы говорите, судьба Польши! А мы вынуждены были реагировать на преступление. Хорошо, может, поспешили. Но кто возьмет на себя право нас обвинять!

— Возьмут. Почему не проконсультировались с англичанами?

Кот передернул плечами.

— Мы не доминион. Англичане, кстати, холодны. Наших проблем не понимают.

Рашеньский, вспоминая тот разговор, понимал, что разочарование министра после каждой фразы становилось все больше. Кот произносил высокие слова, но журналисту казалось, что эти слова прикрывают малую игру.

— Зачем, — наступал Рашеньский, — понадобилось коммюнике Министерства национальной обороны? Повторять уже известные немецкие обвинения? Вы ведь должны были предвидеть, какая будет реакция!

— А вы, пан Рашеньский? Как бы вы поступили?

Анджей молчал. Хотел задать Коту еще много вопросов, но вдруг у него пропало желание. Вензляк был прав: Сикорский и его ближайшие соратники неспособны на большие решения. Он воображал себе ту ночь, когда они сидели, оценивая слова коммюнике. Естественно, думали о погибших. Искали также выражения, которые удовлетворят оппозицию и немного ослабят страшную тяжесть выдвинутых обвинений.

Знали, что, обращаясь к Красному Кресту, наносят пощечину Советской России и ставят под удар всю концепцию Сикорского. Более того, соглашение союзников.

— Не могу их осудить, — сказал он Еве, — и не знаю, как бы сам поступил.

— Ты так же, — произнесла Ева, — так же нерешителен, как Кот. Не способен даже сказать: «Ничто не воскресит мертвых». Не можешь твердо и ясно заявить: расследование после победы. Тебе не хватает веры. Иногда нужна такая вера, чтобы жить. Чтобы мог жить народ.

— А ты? — спросил он.

— Я, — ответила она, — циничная мегера, которая все может. Иногда думаю, что именно сейчас поехала бы в Москву.

— Чтобы вступить в организацию, создаваемую коммунистами, либо в их армию?

Передернула плечами.

— Хотела бы узнать, что случилось со Стефаном. До сих пор никаких сведений.

Анджей почувствовал укол боли. Кажется, не ревновал, и все же ревность проявилась.

Министр Рачиньский, который принял его уже после разрыва дипломатических отношений с Россией, показался ему человеком более широких взглядов, чем Кот.

— Я готов с вами согласиться, что наше коммюнике было опрометчивым, но разрыва отношений и так бы не избежать. Возможно, с самого начала следовало проводить другую политику? Мы всегда лавировали между уступками и твердостью. Теперь нам мстят уступки.

— Не понимаю.

— Наш протест, наше возмущение неправдоподобны. Англичане перестали признавать в нас серьезных партнеров. Но, понимаете, сейчас писать об этом не следует.

— Я не уверен, что это будет правильно, — заявил Рашеньский, — но я думаю об истории.

— Боюсь, — сказал министр, — история нам не простит. Мы опять одиноки. Наше постоянное одиночество трагично; может быть, действительно это связано с польским характером? Англичане считают, что мы допустили огромную ошибку. Они почти согласны с советским обвинением… будто мы присоединились к акции Геббельса. Объясняю: это неверно, мы только требуем расследования и разъяснений, но… Вы сами знаете, тон нашей прессы не оставляет никаких сомнений. И то, что немцы на сутки раньше обратились в Женеву… Понимаете, пан Рашеньский, — сказал он приглушенным голосом, — возмущает положение, когда никого не интересует, кто в действительности уничтожил наших людей. Для Черчилля, Идена, а возможно, и для многих из нас это уже только элемент игры. Такое горе, прихожу в ужас…

— У меня тоже бывает подобное, когда просыпаюсь ночью, — подтвердил Рашеньский.

— Да, — поддержал министр. И уже другим тоном: — Могу кратко проинформировать о разговоре нашего премьера с Иденом. Англичанин требовал изъять наше обращение в Женеву и прекратить пропаганду в прессе. Горчица после обеда! Говорил, что мы оказались в слепом тупике…

— А как вы думаете, пан министр: это слепой тупик?

вернуться

45

Один из министров лондонского польского эмигрантского правительства.