Под теплый шорох воды обалдевшие люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, ему не исполнилось еще и тридцати пяти. Он был летчиком, офицером. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, переслали из другого лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы остаться неузнанным. Он принадлежал к интернациональному лагерному комитету, ИЛКу, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один заключенный, а тем более — эсэсовцы.
Богорский прохаживался от душа к душу. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Перед Янковским он остановился, разглядывая тщедушного человечка, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого дождя.
«Где он теперь витает?» — подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
— Сколько времени вы были в пути?
Янковский, вырванный из далеких, неясных видений испуганно открыл глаза.
— Три недели, — ответил он и тоже улыбнулся. Хотя Янковский по опыту знал, что молчание — лучшая защита, особенно в новой, незнакомой среде, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливо рассказывать о том, что видел в пути. Поведал об ужасах эвакуации. Неделями они, шатаясь, брели по дорогам, голодные и слабые, без отдыха и остановок. Ночью их среди поля сгоняли в общую кучу, они без сил опускались на окаменевшую пашню и тесно прижимались друг к другу, ища защиты от лютой стужи. Многие, многие утром не могли стать в ряды, чтобы идти дальше! Отряд конвойных эсэсовцев, следовавший за колонной, расстреливал всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне находили трупы и хоронили их тут же в поле. Многие на марше падали без сил. Как часто щелкали тогда затворы! А каждый раз, когда хлестали выстрелы, посланные вдогонку беглецу, колонну гнали вперед ускоренным шагом.
— Бегом, свиньи! Бегом, бегом!
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
— Сколько человек вышло из Освенцима?
— Три тысячи было… — тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать еще что-то. Его тянуло поделиться с кем-нибудь в этом чужом лагере тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер приказал закрыть души и погнал в баню новую партию.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот рукой и прошептал:
— Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
— Забирай свою рухлядь и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки вещи и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кто после бани должен был отправляться в вещевую камеру, чтобы сдать свои грязные тряпки в обмен на чистые.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.
— Да-да-да! Ладно! Иди себе, иди!
Втиснутому в шеренгу Янковскому оставалось только идти к вещевой камере.
— Ничего худо? Совсем нет худо?
Гефель только махнул рукой.
— Ничего худого, совсем ничего худого…
Как осчастливленный подарком юноша, спешил Пиппиг по лестнице в вещевую камеру.
В этот поздний час в длинной кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Только пожилой Август Розе стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирался в каких-то бумагах.
Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.
— Что это ты тащишь?
Пиппиг только рукой махнул.
— Где Цвейлинг?
Розе большим пальцем указал на комнату гауптшарфюрера.
— Посторожи! — торопливо бросил Пиппиг и проворно шмыгнул в глубину темноватого склада.
Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.
Подперев голову руками, Цвейлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спал. Однако долговязый верзила не спал, он размышлял. Последние известия с фронта встревожили его.
Пиппиг снова вышел в переднее помещение, сделал в сторону Розе успокоительный жест, с шумом открыл дверь в канцелярию рядом с комнатой Цвейлинга и намеренно громко крикнул:
— Мариан, пошли вниз — будешь переводить!
Цвейлинг испуганно встрепенулся. Он увидел, как поляк, которого позвал Пиппиг, ушел вместе с ним.
Пиппиг сделал быстрый знак Кропинскому, и они оба скользнули в заднее помещение. В дальнем углу склада, за высокими штабелями вещевых мешков и одежды умерших заключенных, стоял чемодан.
Пиппиг, юркий, как ртуть, и возбужденный, вытянув шею, еще раз прислушался, потер руки и ухмыльнулся, как бы говоря Кропинскому: «Ну-ка, взгляни, что я принес!..» Он щелкнул замками, открывая их, и поднял крышку чемодана. С залихватским видом засунув руки в карманы, он наслаждался произведенным эффектом.
В чемодане лежало, свернувшись в комок и прижав ручки к лицу, завернутое в тряпки дитя: мальчик лет трех, не больше.
Кропинский опустился на корточки и уставился на ребенка. Малютка лежал неподвижно. Пиппиг нежно погладил маленькое тельце.
— Ах ты, котеночек! Вот ведь, приблудился к нам…
Он хотел повернуть ребенка за плечо, но тот сопротивлялся. Наконец Кропинский нашел нужные слова:
— Бедная крошка! — сказал он по-польски. — Откуда ты?
Услышав звуки польской речи, ребенок вытянул головку, как насекомое, которое выпускает спрятанные щупальца. Это первое слабое проявление жизни так потрясло обоих взрослых, что они, как зачарованные, не могли оторвать глаз от малютки. Худенькое лицо ребенка было серьезно, как у сознательного человека, и глаза блестели совсем не по-детски. Дитя смотрело на чужих в немом ожидании. А те не смели дохнуть.
Розе одолело любопытство. Осторожно пробрался он в угол и вдруг вырос перед Кропинским и Пиппигом.
— Это еще что такое?
Пиппиг в испуге стремительно повернулся и зашипел на изумленного Розе:
— Ты что, с ума сошел? Прийти сюда! Убирайся обратно! Хочешь натравить на нас Цвейлинга?
Розе махнул рукой.
— Он дрыхнет.
И, с любопытством нагнувшись над ребенком, он проблеял:
— Тебе все смешки да смешки. Недурную игрушку ты навязал себе на шею.
В переднем помещении у длинного стола стояло несколько новоприбывших, они сдавали всякие мелочи — кто обручальное кольцо, кто связку ключей.
Работники команды прятали все это в бумажные мешки, и Гефель в качестве капо наблюдал за их работой.
Рядом с ним стоял Цвейлинг и тоже следил. Вечно разинутый рот сообщал его неподвижному лицу какое-то совсем бессмысленное выражение. Груда хлама не интересовала его, и он отошел от стола. Гефель проводил взглядом долговязого эсэсовца: небрежная осанка придавала его тощей фигуре сходство с кривым гвоздем. Цвейлинг большими шагами возвратился в кабинет.
Новичков скоро отпустили, и Гефель наконец получил возможность заняться ребенком. Розе, вернувшийся в переднее помещение, задержал его.
— Если ты ищешь Пиппига…
Сгорая от любопытства, он показал на склад.
— Знаю, — отрезал Гефель. — Об этом не болтать, понял?
Розе изобразил возмущение.
— Что я, доносчик?
Он обиженно смотрел вслед Гефелю. Другие заключенные насторожились и стали его расспрашивать, но Розе не отвечал. Таинственно улыбаясь, он ушел в канцелярию.
Ребенок сидел в чемодане, а Кропинский, стоя перед ним на коленях, пытался завязать с ним беседу.
— Как тебя звать? Скажи мне. Где папа? Где мама?
Подошел Гефель.