— Раскаркалась! — зло бросил Вовка.
— Ступай в угол!
— Сама ступай!
Кровь схлынула с лица Клавдии Ивановны, губы ее задрожали. Выхватила из-за стола мальчика, оттолкнула. Вовка запнулся за половик и, опрокинувшись навзничь, стукнулся о косяк затылком. Он даже не вскрикнул, не захлебнулся в плаче, как это бывало раньше, и только впился в мать черными, как у отца, злыми глазами. Клавдия Ивановна бросилась к сыну, прижала к груди его жесткую голову.
— Вовочка!.. Мальчик мой!.. Что же это я наделала, милый!
К счастью, тот отделался небольшой шишкой, и Лукина старательно растерла ее серебряной ложкой. Вовка надулся и ушел в детскую. Однако Клавдюша долго не могла прийти в себя и, всхлипывая, жаловалась старухе:
— Раньше он был совсем другой, а теперь бог знает что стало. На днях подрался с мальчишками, пришел с разорванной курткой…
— Вот оно, без отца-то как. А что я те, золотце, толковала? Какой он ни есть отец, а в доме и детишек, когда надобность в том, для пользы же посечет. А ты о конторе, о людях мне. Отца детям надо, а ты Иманихе веришь. Ласки ему от тебя нету, письма не напишешь. Дунькина гордость в тебе говорит, вот и получаешь!..
Клавдюша смолчала. Строго наказав мальчикам не отлучаться и попросив Лукину присмотреть за квартирой, Клавдюша поцеловала ребят и убежала в контору.
Несколько грузовых машин и два автобуса стояли у здания треста. Женщины в рабочих юбках, голоногие девчата, бородатые старики и вихрастые угловатые подростки топтались у машин в ожидании посадки. И только редко, кое-где, раздавались голоса мужчин или парней. Огромный громкоговоритель выбрасывал в пеструю толпу последнюю сводку:
«…На Волоколамском направлении наши войска, отражая массированные танковые удары, к исходу дня оставили несколько населенных пунктов. На Можайском направлении…»
Клавдюша разыскала в толпе Дуню Иманову.
— Дуня, ты с нами?
— А как же! В вашу бригаду перевели, упросилась. Я и местечко у кабины заняла… ой, что я вам скажу-то! Девчата наши толкуют, будто председателя постройкома нашего на фронт берут, а на его место…
— Садись, бабы-ы!! — зазвенела в ушах чья-то визгливая команда.
Счетоводы и штукатуры, плановики и водопроводчики, кассиры и бульдозеристы с лопатами, ведрами, мешками шумно рассаживались по машинам, споря и перекликаясь. Одна за другой вытянулись в колонну автомашины, заполнив улицу. На перекрестки из других улиц и переулков выезжали, вливаясь в общий поток, все новые и новые коллективы: фабрик, больниц, театров и комбинатов. В чистом, по-летнему теплом воздухе заклубились серые облака пыли, занялись песни, длинные и ухабистые, как сама ухабистая дорога.
А Клавдюша сидела, поджав под прыгающую скамью ноги, и думала, думала о Вовке. Что-то будет с ним дальше? Целые дни предоставлен себе самому: в школе, на улице. Сыт — не сыт? Плачет — не плачет? Сидит за букварем или опять разодрался с мальчишками? А еще дома, того гляди, натворит со спичками или с плитой. Нет, Юрик куда умней и послушней. Да и в детском садике как-никак под надзором. А этот… И Клавдюше лезут в голову всякие страхи: упал в подполье, бросил незапертым дом, отхватил ножом палец… Зачем он выписал их из Горска? Зачем она не уехала от него сразу, после первой же ссоры из-за Ольги? Еще на Урале о ней вспоминал, в пример ставил. А к ней, Клавдюше, только и придирался: сказала не так, не так сделала, в гости водить стеснялся: держать себя не умеет. В чем же она, Клавдюша, была виновата? Разве в том, что, не подумав, стала его женой? А потом всячески старалась помочь ему успокоиться, забыться, создать семью? И эта Лукина. Корит мужем, будто она, Клавдия, сама его за дверь выставила, как Дуня. Ах, если бы только был послушнее Вовка!
— Опять загрустили, Клавдия Ивановна? Да плюньте вы на все, и гори оно костром! Я вон своих заперла, сунула им по куску с картошкой — и нишкните! Али по муженьку тоскуете? Чихать на них с верхней полки! Им же на пользу…
Клавдия Ивановна вспыхнула: Дуня говорит громко, даже за песней можно услышать. Но люди поют с увлечением, будто не слушают Дуню. А та еще пуще, еще занозистей:
— Мой-то с фронта третье письмо прислал, все прощенья выпрашивает. Хотела написать, чтобы ему, вислоухому, в зад картечину залепили да на карачках домой приполз — может, пустила бы…
— Не надо так, Дуня. Ну зачем ты…
— А не надо, так замолчим… Ой, забыла ведь… — И на ухо Клавдии Ивановне: — Вас ведь в председатели постройкома выдвигать хочут…. За активность вашу, за жалостливость. Такую, говорят, как вы, только и надо…
Из колхоза Клавдюша вернулась уже в сумерках, а домой добралась в потемках.
Юрик спал на своей кроватке в детской, а Вовка что-то опять мастерил в отцовском кабинете. Клавдюша расспросила его обо всем, что делали за день, заглянула в кастрюлю с супом. Кастрюля была пуста.
— Старуха твоя сожрала. Говорил ей, маме надо оставить…
— Вовик! Ну почему ты так опять говоришь? Кто тебя этому учит? И потом, ведь Фаина Григорьевна вас кормит обедом, присматривает за вами; должна же она тоже поесть. Ты почему молчишь, Вовик? Я тебя спрашиваю?
— Меня.
— Ну? Что же?
— Ничего. Мама, скажи, а почему папка нас бросил?
И опять Клавдюша почувствовала, как запылали щеки.
— Вова! Как ты смеешь так об отце!? Папа в Заярске работу налаживает. И не один он там… Кто тебе опять сказал, что он нас бросил?
— Лукина. Ты же сама говоришь, что ее слушаться во всем надо!
Клавдюша растерялась: что сказать? Как ответить?.. И, не в силах сдержать отчаяние, закричала:
— Ступай спать! Убирайся!
Дыхание войны чувствовалось во всем. Стали исчезать на прилавках магазинов и базара ходовые продукты, на улицах появились очереди. Поговаривали о введении хлебных и жировых карточек. Сами собой реже, тише стали гулянки, веселые молодежные игрища, танцы, а там и вовсе закрылись на зиму парки, ушли из холодных осенних вечеров веселые голоса, смех, фейерверки, музыка, перекличка оркестров. И над перекрестками, площадями, серыми с облетевшей листвой берез рощицами стальной, рубящий голос войны:
«На Волоколамском направлении…»
Война для Клавдюши пришла по-настоящему ощутимо, когда их, женщин, неожиданно направили в наспех переоборудованный из школы госпиталь, когда с вокзала одна за другой стали прибывать крытые брезентом машины. Окровавленные бинты, обезображенные свежими шрамами лица, костыли, носилки с беспомощно распластавшимися на них здоровенными молодыми парнями, кровь, стоны, бредовые выкрики, полные нестерпимой боли, молящие о помощи мужские глаза…
Дуня оказалась права: на отчетно-выборном профсоюзном собрании кандидатуру Клавдии Ивановны предложили в постройком.
— Пожалуйста, не надо меня, — взмолилась Клавдюша.
— А кого надо? — раздался из рядов женский голос. — Позвольте мне?
К трибуне вышла немолодая женщина в запачканном комбинезоне.
— Наши мужья на фронте воюют, а мы, женщины, в тылу…
— С кем воюешь, Лукьяновна? — пошутили из зала.
— С трудностями, вот с кем! А раз так, то и председателя постройкома тоже женщину надо! Она наши трудности лучше любого мужика поймет…
— Лукьяновна, мы ж не председателя выбираем, а постройком! Председателя без нас опосля выбирать будут!
— Потише, товарищи, потише!
Женщина в комбинезоне подождала, заговорила еще уверенней, громче:
— А мы не опосля, а сейчас выберем! Позднякова что — в госпитале работает? Раз! Бригадой завсегда руководит? Два! В женсовете состоит? Три…
— Имановой помогла! Козлову в больницу пристроила!..
— Душевная женщина Позднякова! Худого не скажем!
…На совещании вновь избранных членов постройкома Клавдия Ивановна снова запротестовала против ее избрания председателем. Но бывший председатель сказал:
— «Не справлюсь», «не могу» — это, Клавдия Ивановна, еще в семнадцатом году говорили. А ведь справились? А теперь, да еще в такое время, и говорить-то об этом стыдно.