— Знаю, знаю.
Так я и сидел, без остановки разговаривая с Джеймсом Генри. Моя голова все еще кружилась от слов дедушки и от вида всех его предметов. Каким-то образом в комнате по-прежнему ощущался его запах. Мне нужно отсюда выбираться, подумал я. Нужно бежать как можно дальше. Но куда? И что мне делать с моей затычкой? И со всеми другими вещами, томящимися в этом доме от подвала до чердака, от восточного крыла до западного, словно в переполненной тюрьме, с этими людьми, втиснутыми в предметы? С пожарным ведром, которое было человеком, с диваном, который был человеком, с водопроводным краном, который был человеком, с балясиной, барометром, линейкой, свистком, плевательницей, спичечным коробком, которые все — все! — были людьми. Спичечный коробок! Люси Пеннант!
Они отсылают меня, Люси Пеннант. Меня вызывают в город. Наверное, мне следовало бы этим гордиться. Если бы только дедушка навестил меня несколькими днями ранее, я бы скакал от радости. Но не теперь. Больше нет. Они отсылают меня уже завтра. На поезде. На том самом, гудок которого так резал уши и всегда шокировал домашних Айрмонгеров, несмотря на то что они знали о его предстоящем прибытии. Ох, Люси, Люси Пеннант!
Я уже должен был встать. В комнату вошла старшая медсестра и велела мне одеваться. Я должен был идти к бабушке. Я должен был надеть брюки. Серые фланелевые брюки. Прощайте, голые коленки! Прощайте, голые икры и голени! Раньше я был бы счастлив. Я так хотел прикоснуться к своей собственной серой фланели, хорошенько рассмотреть ее и произнести с уверенной гордостью: «Ткань в елочку». Я должен был радостно сказать: «Прощай, вельвет». Раньше — но не теперь. О Предметы! Но вдруг я подумал: а что, если дедушка был прав, что, если Джеймс Генри был маленьким негодяем, хулиганом, ставшим затычкой? Что, если он при первой возможности засунет меня в карман и будет щипать меня и кусать?
Я должен был быть готов, одет и причесан на пробор. Я должен был уже вычистить зубы и шагать по длинному коридору. Но я все еще сидел здесь с затычкой на коленях, а рядом со мной лежали сложенные брюки. Я должен был идти к бабушке, старой леди с каминной полкой. А после этого, думал я, после этого я пошел бы в гостиную и посидел на Виктории Холлест, которая, вне всяких сомнений, спрашивала бы, где Маргарет. Обе они были реальными людьми, обе. Мне так жаль! И я хоть немного побыл бы с Люси. Теперь она была бы в безопасности, я бы сказал ей, что она может больше не беспокоиться, ведь Элис Хиггс снова стала дверной ручкой. (Ох, Элис Хиггс, как мне жаль! Что же я наделал? Что я за человек после этого?) Но потерять Люси!..
Я взял брюки. Что случится, подумал я, когда я их надену?
Я предположил, что сразу же после того, как надену брюки, возможно, даже в тот самый момент, когда серая фланель коснется моей кожи, у меня на лице начнет расти борода. Что я смогу отпустить бакенбарды, ходить с окладистой бородой и в костюме, как многие городские Айрмонгеры, которые позволяли себе быть настолько волосатыми, что их лица были похожи на заросшие плющом дома. Стану ли я волосатым? Стану ли я настолько бородатым, что мой собственный мех отгородит меня от мира? Покроюсь ли я волосами настолько, что Люси Пеннант, для того чтобы поцеловать меня, придется прорубаться ко мне, как Принцу в «Спящей красавице», потому что всем, что она увидит, войдя в мою комнату, поначалу будут лишь заросли бороды? Был только один способ узнать.
Я надел брюки.
Я натягивал их, чувствуя себя так, словно отрезáл собственные ноги.
Весь мир, думал я, теперь станет для тебя миром цвета серой фланели. Натягивая брюки, я словно покидал детскую. Как я себя чувствовал? Ощущал ли я превосходство? Чувствовал ли я себя старше? Мудрее? Тяжеловеснее? Сильнее? Распрямилась ли у меня спина? Стал ли мой взгляд тверже? Ощутил ли я свое происхождение? Стала ли моя грудь шире? Произвело ли случившееся впечатление на меня?
Нет, не могу сказать, что произошло что-то особенное.
По правде говоря, я чувствовал себя так же, как раньше. С той лишь разницей, что мне стало чуть теплее.
Впрочем, подумал я, нужно немного подождать. Час или два. Или неделю. Серая фланель теперь на мне, и нужно дождаться, пока она станет частью меня, вытеснив мое бывшее вельветовое я, сделав мою собственную кожу серой и фланелевой. В моей крови теперь есть шерстяное плетение, и оно распространяется по моему телу.
Вскоре я был готов. Мои запонки были застегнуты, а волосы зачесаны на пробор (борода все еще не появилась). Я был обут и одет в застегнутые на обычный манер жилетку и пиджак. Айрмонгер в перевязанном ленточкой конверте. С несчастным Джеймсом Генри в кармане.
Ну вот, сказал я себе, теперь не медли, ты должен увидеться с бабушкой.
Кровь и мрамор
Когда я покидал лазарет, Айрмонгеры-медсестры кланялись мне. Раньше они этого не делали. Одна молоденькая девчонка даже осмелилась потрогать мою обновку, но на нее тут же шикнула старшая медсестра. Теперь, надев брюки, я превратился в важную персону, внушавшую страх и уважение, хотя до этого был всего лишь маленьким мальчиком в коротких вельветовых штанишках, которого можно было даже ущипнуть за подбородок или взъерошить ему волосы. Но теперь с этим покончено. Теперь я был большим человеком, вышедшим в мир совершенно взрослым и чувствующим себя ужасно.
В коридорах дома я встретил несколько своих кузенов, которые останавливались и провожали меня ошеломленным взглядом, словно никогда раньше не видели брюк. Это было приятно, не буду отрицать. Я спустился по главной лестнице и вошел в бабушкино крыло. Раньше Айрмонгер-швейцар ни за что не впустил бы меня на ее территорию.
Я снова собирался увидеться со своей бабушкой.
Бабушка родилась на свет так давно, что ее поколение сильно отличалось от нынешнего. Старше ее был только прадедушка Эдвальд, бывший главой семьи. Эдвальд был тяжелым человеком. То, что бабушка, Оммебол Олиф Айрмонгер, должна выйти замуж за дедушку, было известно с самого начала, и Эдвальд хотел, чтобы она была для его наследника как можно меньшей обузой. Он не желал никаких сложностей с женой сына и ее женскими проблемами. Поэтому он поместил бабушку туда, где дедушка всегда мог ее найти. Он объявил, что ее предметом рождения будет большая мраморная каминная полка, которую звали Августой Ингрид Эрнестой Хоффман. Каминная полка была самым большим из известных мне предметов рождения. Она была такой огромной, что для того, чтобы сдвинуть ее, была нужна небольшая армия Айрмонгеров (ходили слухи, что один из них даже погиб, раздавленный полкой во время очередной переноски). Полку поддерживали две пышногрудые кариатиды. Это были красивые и немного сонные девы, одетые в тонкие платья, которые так и норовили с них соскользнуть, но никогда окончательно не падали. Они были в полтора раза больше живой женщины. Ох уж эти большие и красивые девушки! Я всегда думал, что это несправедливо, что такие красивые женщины оказались заточенными в мрамор. Я страстно желал их, мечтал о том, чтобы они очнулись и встретили меня где-нибудь в Доме или пришли ко мне в спальню.
Странно, думал я, странно, что предмет, который выглядит таким живым, может быть настолько тяжелым. Я знал, что они никогда не были живыми, но сколько же при этом в них было жизни! Когда я, еще будучи ребенком, сидел в бабушкиной комнате, приговоренный к тишине, когда мне было приказано держаться прямо и не издавать ни звука, мне казалось, что я пару раз заметил, как они вздыхали. Я был бы счастлив провести немного времени с ними наедине, но бабушка всегда была там. В этом-то и была суть: бабушка никогда не покидала своей комнаты.
Это было большое помещение с шестью огромными окнами. Бабушка родилась в этой комнате, а вскоре в ней оказалась и эта огромная мраморная штуковина. За всю свою долгую-долгую жизнь она, похоже, ни разу отсюда не выходила. В одной этой комнате было собрано все, что только могло ей понадобиться. Здесь была ее кровать, тактично спрятанный за панелью унитаз и все, что бабушка собрала за свою жизнь — за свое детство, школьные годы и годы замужества. Здесь были собраны доказательства того, что у нее были дети и что она уже состарилась. В этой комнате была вся бабушкина жизнь во всех ее мелочах. И раз она не могла выйти в мир, мир должен был прийти к ней. Все лучшее из собранного Айрмонгерами оказывалось у нее. У нее был лучший фарфор, китайская ваза времен династии Цин, русское серебро и парижские гобелены. В ее комнате висело множество предметов викторианской эпохи. На стене, покрытой обоями от Уильяма Морриса, висел портрет молодой женщины в пышном платье кисти лорда Лейтона. Но бабушка не была любительницей только лишь современного искусства, у нее имелись и произведения возрастом постарше, вроде картины Джошуа Рейнольдса, портрета обреченного всадника кисти Ван Дейка или рисунка Ганса Гольбейна. Я часто думал о том, что она собрала у себя в комнате все эпохи. Вещи быстро ей наскучивали, некоторые из них задерживались у нее в комнате не более чем на пару дней. Впрочем, некоторые находились там годами. Бабушка постоянно меняла убранство своей комнаты. Она могла потребовать картину с видом Венеции, китайские шелка — все, что угодно. И дедушка стремился удовлетворить ее потребности как можно скорее, ведь это был единственный способ ее задобрить. И хотя из-за своей массивной каминной полки она не могла покидать комнату, ее норов чувствовался по всему Дому, он был размером с Дом. Она действительно могла потребовать все, что угодно. Она могла позвонить в свой звонок, и дворецкому пришлось бы просидеть с ней целый день, могла позвонить снова, и к нему присоединилась бы экономка. Звонок — и в ее комнате шестнадцать слуг, звонок — и там дядюшки и тетушки со всего Лондона. Дедушка всегда делал для нее все, что только мог.