ГЛАВА ПЕРВАЯ
Время за полдень. Июльское солнце залило степь огненным зноем. Раскаленный воздух струился бесцветным, чуть заметным глазу пламенем… Редко встретишь в такую пору путника на широкой степной дороге: терпеливо покачиваясь в седле в такт ленивым движениям худой, заморенной лошаденки, запряженной в тяжелую четан-арбу, проедет возвращающийся из города дехканин в спущенном до самого носа старом войлочном колпаке, просеменит на ишаке седовласый старик — продавец винограда, охрипший от беспрерывных «хых-хых», подкрепляемых ударами голых, заскорузлых пяток: пропылит по дороге стайка оборванных, чумазых ребят с перекинутыми за спину горшками из-под распроданного кислого молока…
Жара прибывала. Не чувствовалось даже слабого дуновения ветерка. Пыль, поднятая арбой, долго висела в воздухе, искрами раскаленного железа прилипала к лицу, затрудняла дыхание.
Зной сморил даже рослого, крепкого джигита, оказавшегося в дороге в эту пору. По виду — кишлачный житель, привычный и к жаре, и к холоду, он размашисто шагал, утопая крупными ступнями в хлюпкой, горячей пыли. Торопясь добраться до места, нетерпеливо спрашивал редких прохожих и проезжих:
— Далеко еще до Топ-Кайрагача?
— Порядочно. Первый гузар за мостом.
Длинная, с открытым воротом рубаха и полосатый халат джигита были совсем мокрыми. Время от времени он с досадой отдирал рубаху, прилипавшую к потному телу, часто встряхивая подолом.
За первым же мостом действительно начинался гузар. По сторонам дороги расположились одна против другой две чайханы, мясная лавка, к ней прикорнула маленькая мелочная лавчонка: на улице мусор, но зато она щедро полита водой, от беспорядочно разросшихся старых корявых талов падает густая тень.
Джигит опустился на широкий деревянный помост чайханы по левой стороне улицы. Полой халата он вытер запыленное, потное лицо, положил около себя небольшую сумку и попросил чаю.
Чайханщик, щуплый, сухощавый человек с узким безбородым лицом, сидел, приподняв худые костистые плечи, рядом с помятым, не раз чинившимся и ни разу не чищенным огромным самоваром. Его мало интересовали случайные гости, которые заходили и, выпив чайник чаю, уходили из чайханы. Он то проводил грязной, черной от сажи тряпкой по боку самовара, то принимался перетирать пиалы и чайники, брал пиалу, тысячу раз побывавшую у него в руках, таращил глаза, будто видел ее впервые, и сердито ворчал: «Ну как тут не дивиться людскому терпению! Да лучше бы мне провалиться в самоварную трубу и сгореть вместо углей! Чтобы от безбородого Джаббара осталась только горсть золы! Разве это дело, разве это жизнь? Вот и у этой дряни края выщербились. И та вон треснула!..»
— Эй, молодой арбакеш! — вдруг закричал он какому-то подростку. — Отведи подальше коня, а то возьму и соберу весь помет в твою тюбетейку!
Наконец чайханщик с глухим стуком поставил перед джигитом чайник с отбитым и надставленным белой жестью носиком и облупленную, с выщербленными краями пиалу.
Народу в чайхане было мало. Поодаль от джигита сидели два дехканина средних лет. Они толковали между собой, жалуясь на плохой сбыт овощей, на недостаток тягла. Один из них, прервав беседу, принялся рукояткой плети торопливо чесать себе загорбок, другой, показав на свой поношенный сапог с коротким, не больше четверти, рваным голенищем, сказал:
— Это когда обновим? Ты говоришь о тягле! Ото всего дехканского хозяйства никакого толку. У дехкан сил не осталось.
— Э, брат, была бы голова цела, — успокаивал его сосед.
В углу чайханы, прислонившись к стене, дремал казах, одетый, несмотря на жару, в толстый суконный халат. Приоткрыв глаза, он грубовато потребовал:
— Подай шилим!
Чайханщик, не торопясь, взял чилим[1], в котором оставалась одна зола, положил в него раскаленный уголек и поднес казаху.
— Докуривай, докуривай, — проговорил он насмешливо. — Чтоб ни пылинки не пропало из того, за что ты заплатил!
Казах, как заправский курильщик, попытался сделать глубокую затяжку, но тут же отвернулся и сердито проворчал:
— Ни капли дыма! Ты худший из людей, добра тебе не видать!..
Джигита мучила жажда, и он пил торопливо, часто дуя на горячий чай. Опорожнив чайник, юноша бережно отделил от спрятанной в поясе мелочи несколько медяков, бросил их в пиалу и тотчас встал. Некоторое время, однако, он стоял в нерешительности: не знал, в какую сторону направиться. Потом, хотя и убедился в сварливом нраве чайханщика, подошел к нему.
— Вы не знаете, где тут усадьба Мирзы-Каримбая?
— А зачем тебе?
— Хотел повидаться.
— Хм… Мирзу-Каримбая не то что здесь — во всех четырех концах Ташкента знают. — Чайханщик вытянул левую руку и указал на один из переулков: — Во-он на ту улицу сворачивай. Большущие, издали заметные ворота. Искандер Зулькарнайн[2] таких крепостей не строил!
Оглядев джигита с головы до ног, чайханщик прибавил с завистью:
— И крепок же ты, братец. Сила так и прет из всего тела! Откуда будешь, не из Сайрама ли? Везет нашему баю!..
Его перебил чей-то голос из глубины чайханы:
— Сплюнь! Сглазишь, пагубник! Мне бы так сказал — я бы тебе все зубы выбил.
— Да, если бы у меня были зубы, а у тебя сила нашлась, ходячая ты немощь, — съязвил чайханщик.
Джигит простодушно улыбнулся и вышел из чайханы.
Когда он поравнялся с огромными, выкрашенными зеленой краской, тяжелыми, резными воротами, сердце его часто забилось. Одна половина ворот оказалась открытой. Он издали заглянул во двор: прямо против него на обширной супе в тени высокого карагача сидел, обмахиваясь платочком, старик в белоснежной рубахе, с маленькой белой бородкой.
Сердце юноши забилось сильней: «Как подойти к этому человеку, которого знает весь Ташкент?» Он робко вошел в ворота, в десяти — пятнадцати шагах от супы почтительно сложил на груди руки и с поклоном проговорил:
— Ассалям-алейкум!
От смущения голос его прерывался, звуки с трудом выходили из горла.
Старик не двинулся с места. Приставив руку к глазам, он некоторое время по-стариковски всматривался в гостя, затем проговорил негромко:
— Подойди, подойди, мой свет. Чем могу помочь?
Юноша подошел ближе, положив сумку на землю, протянул старику большие, сильные руки. Потом несмело присел на краешек супы, опустил голову. «Куда я попал? — промелькнула у него мысль. — Мирза-Каримбай это или нет? Может быть, это другой бай?»
Старик, заметив смущение юноши, спросил снова:
— Так с чем пришел, сын мой? Расскажи…
Джигит поднял голову, взглянул на старика и улыбнулся.
— Мирза-Каримбай вы будете?
Старик кивнул головой.
— Я пришел из Ходжикента.
— Из Ходжикента?
— Я сын вашей племянницы Хушрой.
— Э-э… — Мирза-Каримбай чуть пошевелился. — Племянницы моей Хушрой-биби[3] сын, говоришь? Хвала тебе, хвала! Спасибо, что навестил, племянник. Как мать, здоровья ей и благополучия, где бы она ни была! Как звать тебя, племянник?
— Зовут меня Юлчи. Мать, слава богу, жива-здорова. Вам привет передавала.
— А отец, э-э… Шерали, как, здоров?
— Отец умер. Уже больше двух лет…
Мирза-Каримбай легонько коснулся руками бородки, делая вид, что произносит слова заупокойной молитвы.
— Очень хороший был человек, бедняга: скромный, правдивый, рассудительный. Одно время он часто наведывался. И здесь, и в городе у меня бывал. А ты приезжал когда-нибудь?
— Помню, будто еще маленького отец с матерью как-то привозили меня.
Старик стал вспоминать прошлое. Он рассказал, как после смерти его старшей сестры остались две девочки-сиротки, из которых старшая — Хушрой — жила у отца, а младшую — Аим-биби — взял на воспитание он, Мирза-Каримбай: вспомнил, как эта младшая неожиданно умерла перед самой своей свадьбой, а Хушрой-биби тоже не посчастливилось: после смерти отца дядья выдали ее замуж в кишлак, за Шерали. Все это Юлчи уже сотни раз слышал от матери. Потом старик умолк и медленно, словно погружаясь в дремоту, закрыл маленькие живые глаза. Он забыл и кишлачную Хушрой-биби, и ее скромного, трудолюбивого покойника-мужа, и неожиданно появившегося, рослого и сильного, как лев, племянника.