Изменить стиль страницы

Даже во сне Анна перебирала сети. Ячея за ячеей тянулись куда-то серые километры капроновых неводов. С сухим треском лопались под руками пузырьки водорослей, похожие на спелый желтоватый виноград. Пахли больницей упругие полосы морской капусты, скользили студенистые серые комья медуз. Другой работы не нашлось. Никифор наотрез отказался пустить ее на ферму.

— Только и не хватало — с поганым зверьем водиться. Еще заразы наберешься! Да и какой твой заработок? Сиди, сети чини.

Дверей у сарая нет. Вместо них словно большое окно в солнечный весенний мир. Там берег моря, волны, пронизанные иглами солнечного света, далеко у горизонта — темные сейнеры. На одном из них — Никифор.

А на берегу с Маринкой играет Танюшка. Только никак ей, Маринке, не угодить. Принесла живого маленького краба — Маринка в слезы; набрала мокрых ракушек, похожих на розовые лепестки, — и те Маринка бросила. Белоголовая девчушка боится всего — моря, камней, чаек.

Анна на минутку отложила скользкие, тяжелые сети, выпрямилась. Нестерпимо болела спина. А две сморщенные, похожие на сухие корни старухи работали, даже не поднимая головы. Свое и старому рук не ломит, подумала Анна. Она снова склонилась над сетью и вдруг увидела, что соседка переложила к себе поближе Аннину снасть. Поймав Аннин настороженный взгляд, старая женщина заулыбалась:

— Ты иди… Ребенка пригляди, солнышку порадуйся, я и одна управляюсь.

Анна упрямо мотнула головой:

— Нет уж, бабушка, раз взялась — сама и сделаю. Чужого хлеба век еще не ела.

— Да что там — чужого? Все ведь у нас свое, наше, никого ты не объешь. Смотрю я на тебя да дивуюсь: чего-то ты больно колючая? Али жизнь не задалась?

— Отчего не задалась? Как у всех.

Но вот и старухи зашевелились, начали собираться по домам. В дверном проеме белая ночь медленно гасила дневные краски. По берегу гурьбой прошли резчицы с рыбозавода, лица их словно расцветали в бледном свете немеркнущей зари. Танюшка давно уже уложила Маринку спать, да и ее позвали домой. Следом за женщинами прошли несколько рыбаков в тяжелых негнущиеся робах. Смолкли голоса людей.

Теперь говорили только берег и море. Берег шелестел стебельками почти невесомых тонких трав, шуршал галькой, звенел ручейками, догонявшими море. Море медленно уходило от берега, бормоча в тумане среди скал, и даже до рябило волн. Течение бережно уносило от берега сорвавшуюся лодку и растрепанный белый островок из спящих чаек.

Анна медленно шла по тропинке к дому. С горы еще раз оглянулась на море. Где-то там, в непонятной дали, — Никифор. Сердце сжалось: ведь не было еще такою, чтобы так далеко уходил от нее. Уводят, уводят его деньги. Как сорвали с родного обжитого моста в тяжелый неурожайный год, так и несут словно не по земле — над землей, как осенний жухлый лист. В море ушел. На месяц. А ведь было время — дня не мог прожить без нее. Неужели это он, сегодняшний, шептал когда-то: «Хмелюшка моя, без вина я от тебя пьян!» И это она, не другая, была счастливее всех на земле? А может, и не любил, помстилось только? Что же теперь перезабыл свои ласковые слова?

Кто-то чужой был возле ее дома. Анна остановилась, подняла голову. На завалинке ее дома сидела Дарьица. Маринка спала, прикорнув у нее на руках.

— Боится деутка-та твоя. Дом один — плохо, ты одна — плохо. Айдате к нам. Когда еще мужик твой вернется…

У подножья сопки стояли рубленные дома. Каждый, как богатая изба, — из мерных вековых бревен, с широким крыльцом, со светелкой. На задах кудрявились высокие гряды огородов в узких деревянных бортах. Темнел зеленый стрельчатый лук, удобно разлеглись на бортах светлые листья редиски, чуть всходили синеватые тугие ростки картошки, и над всем этим поперек и вдоль тянулись веревки с мелкой вяленой рыбой. Ленивые куры, безнадежно поглядывая вверх на сухие рыбьи хвостики, долбили клювами радужную чешую, осыпавшую камни.

Дом у Дарьицы был краше всех — кондовый, из широких лиственничных бревен. В тихом холодеющем воздухе от них, шел крепкий лесной запах. Лиственница пахла особо — остро свежо и чуть грустно, но у Анны закружилась голова: так и увидела вдруг забытый, затерявшийся в памяти дом на Орловщине. Такие же бревна исходили смолистой слезой, когда Никифор строил избу. Только пахли они сладко-боровой елью, новогодним праздником. И еще счастьем. А теперь — где он, этот дом, цел ли? И ответить некому… Дарьица посторонилась в дверях:

— Проходи-ста, гость на порог — дом с прибылью, так у нас говорят.

В светлых, не по-деревенски широких сенях висели сети, пахло морем. Дверь в горницу загораживала чудная занавеска из цветных шкурок — словно пушистый легкий ковер. Сухая темная рука откинула занавеску. На пороге стояла Аннина напарница по работе;

— Вот и добро, что пришли! А у нас и самовар на столе. Тебя ведь Анной звать? — А я — Феклушка. Вот уж седьмой десяток так кличут.

Дарьица быстро пристроила Маринку на широкой кровати рядом с Танюшкой. Анна села у широкого стола, опустив на колени руки, и слова не могла сказать — так остро, до того, что сердце заходилось, чувствовала: вот и пришла домой. И ничего больше не надо…

Из соседней горницы вышел высокий ладный парень со странным лицом — узкоглазый и смуглый, а брови и волосы, как зрелые хлеба, и глаза голубые, яркие.

— Что ж, бабоньки, приумолкли? Встречайте гостью. Ты бы, Дарьица, раздобрилась на маленьку, а? Такой случай.

Та только косой махнула, полыхнули темные глаза:

— Ладно уж, будь по-твоему. И что вы, мужики, за народ? Ко всему у вас один случай… — но она не сердилась: все это было от счастья. Она словно прятала его от сглаза за своей воркотней.

Никифор приехал через неделю. Высокий, нескладный, в чужой коротковатой робе. Встал на пороге:

— Собирайся, домой пойдем! Ишь что надумала — днями у людей гостеваться!

Анна сжала руки, опустила глаза, чтобы он не видел рвущийся из них крик: куда, к какому дому ты меня ведешь?! Тихо попрощалась с Дарьицей, с Феклой, погладила по голове Танюшку. Уходили в прошлое дни, домовитое пение старого самовара, Феклины сказки о лесных и морских дивах, вся неторопливая жизнь этих людей.

Никифор шагал по тропинке, пинал ногами камни. Они звенящими ручейками стекали с дороги к обрыву, к морю. Где-то далеко внизу будили эхо.

— Рубли, говорил, сетями тащат! Сам бы вот и таскал, паразит, чем людей с места манить! Пуп от этих сетей трещит, а рубли где?! Черти их видели, а не я! А эти-то еще смеются, под руки лезут.

— Не смеялись они, Никиша, помочь поди хотели, — тихо, с укоризной сказала Анна.

— Ты еще полопочи мне, заступница! — Рука Никифора сжалась в кулак. Но он не ударил. Такая бесконечная усталость была на ее бледном, когда-то красивом лице, так беззащитно смотрели голубые, как линялое осеннее небо, глаза, что он только сморщился, как от горького, и неловко, сам не зная зачем, протянул палец дочке. Маринка сейчас же затеребила его мягкими ручонками. Анна молчала. Только по морщинке у рта медленно сползала тяжелая слеза.

— Феклуша, скажи мне, а ты счастливо с мужем жила? — Анна смотрела на темное от ветра и времени лицо старой женщины. Солнце золотило обрывки водорослей на сетях, ласково гладило лицо. Анна уже привыкла к работе и теперь могла даже говорить, не бросая дела.

Феклуша покачала головой:

— А всяко, милая. Жизнь наша от моря: и приласкает, и бедой обожжет. Не по сердцу он мне был, да выдали, не спросили. А оно и ладно вышло. Не любила я его крепко, да зато тихо прожила. Коль большого добра не ждешь, так и малому рада. Вот Дарьица моя ино живет. Любит она своего Тимофея — все сердце прикипело к нему, а он ведь мужик, ему и невдомек. Ушел в море на десять ден, и знатья ему нет, что все эти десять ден бабье сердце кровью исходит. Хоть жди, хоть нет, а раньше своего срока море не отпустит…

— А если б он ушел куда?

— Куда ему идтить? Не нами установлено: море — мужикам, земля — бабам. С того живем. Да ты не помысли, что жалюсь я тебе — обе, мы с Дарьицей моей богом не обижены: с людьми в мире и с землей не в раздоре. А что еще человеку надо?