Изменить стиль страницы

Теперь он знал, что это были песни ее славы — далекой, почти неправдоподобной. Последние справки навел три дня назад, когда на глаза попалась афиша приезжей петроградской труппы. Под номером первым в ней значилась, Зинаида Казароза — «романсеро Альгамбры, песни русских равнин, дивертисмент».

— Слышали меня в Петрограде? — Она обернулась наконец.

— Я провожал вас однажды домой. Вы жили на Кирочной.

О чем мог он ей напомнить? О том, что она ходит не забрызгиваясь? Что ладошка у нее смуглая? Голову он тогда не брил, и ухо было целое, и ни о чем существенном, западающем в память, поговорить они не успели. А про концерт в казарме напоминать не хотелось. Хотелось, чтобы она вспомнила его самого, только его, Колю Семченко, как они шли по ночной Литейной и он спросил про ее имя…

— На Кирочной? Действительно, я там жила одно время… Где только не встречаешь знакомых… Вы хотите пройти на сегодняшний концерт? Я, разумеется, могу дать вам контрамарку. — Она сделала несколько шагов, кутаясь в халат. — Но мне бы не хотелось. Сравнение меня со мной будет не в мою пользу.

— Я к вам по поручению городского клуба эсперантистов, — растерявшись, сказал Семченко. — Не могли бы спеть на нашем сегодняшнем вечере?

— Вы изучаете эсперанто? — Ее ладонь, горсткой лежавшая на подзеркальнике, распрямилась, нервно прилегла к лакированной поверхности.

— А что тут особенного?

— Боже мой, эсперанто! — Она смотрела на него ошеломленно. — Я приду… Только обещайте не проводить никаких сравнений… Значит, завтра вечером?

— Сегодня.

— Но я же сегодня занята в концерте!

— В начале первого отделения, я знаю. — Семченко уже вновь обрел обычную свою напористость. — А к нам вы можете приехать попозже. Тут недалеко. Человек с лошадью будет ждать вас у театрального подъезда. — Он положил на подзеркальник лист бумаги. — Это романс «В полдневый зной, в долине Дагестана» на эсперанто. Мелодию вы знаете?

— Да, — удивленно проговорила она.

— Буквы латинские, — Семченко ткнул пальцем в бумагу. — Внизу я написал, как они произносятся. К вечеру выучите слова. Вас будут ждать с восьми часов у главного подъезда. До встречи!

3

Вадим Аркадьевич думал о встрече с Семченко спокойно, потому что прожил долгую жизнь, в которой хватило места для разных неожиданных встреч и удивительных совпадений. Когда-то, в юности, они волновали, виделось за этим бог знает что. А разобраться, так ничего удивительного в них нет, просто жизнь. Она разводит и опять сводит, если, конечно, живешь достаточно долго, судьбы пересекаются, как параллельные линии сходятся в бесконечности.

Солнышко грело, от пивзавода долетал сладковатый приятный запах солода. Было хорошо, покойно. Вадим Аркадьевич чувствовал, что и в самом деле живет очень долго, бесконечно долго, если опять, наяву, увидел Семченко.

Наверное, это последняя такая встреча в жизни.

Захотелось спать.

Вадим Аркадьевич поднялся, вдоль кромки тротуара дошел до школьного крыльца, а когда пошел обратно, увидел за скамейками чугунную тумбу, косо торчащую из асфальта. Сколько раз он ходил здесь, а этой тумбы никогда не замечал. Асфальт у ее основания бугрился, шел трещинами, словно она только сейчас выросла из земли. В трещинах пробивалась свежая травка.

Вечером первого июля Вадим сидел на чугунной тумбе возле Стефановского училища и ждал Семченко. Народ расходился с митинга. Мимо пронесли фанерного красноармейца — розовощекого, рот растянут, как гармоника. На его деревянном штыке болтались чучела генералов с лицами защитного цвета. «Из галифе сшиты», — отметил Вадим. Видно, много дорог исходили в этих галифе под дождем и солнцем, и потому тусклы, печальны были у генералов лица.

Неподалеку крутился Генька Ходырев, сосед. Вадим окликнул его:

— Ходырь! Подь-ка сюда!

— Чего тебе? — не подходя, отозвался тот.

— Скажи мамке, пускай за козой лучше смотрит. Вечно ваша Билька у афишной стенки отирается. Я ее вчера два раза гонял, у праздничной программы весь низ объела.

— Выше клеить надо, — сказал Генька и исчез в толпе.

Семченко приехал без четверти восемь. Он вылез из брички, потрепал Глобуса по шее.

— У ветеринара были? — спросил Вадим.

— Были. Говорит, соколок воспален немного, но это ничего, пройдет. И нагружать его сильно не велел. Задышливый конь, старый.

Они поднялись на крыльцо, миновали прихожую и очутились в просторном предлестничном вестибюле. Здесь стояло несколько молодых людей, по виду студентов. Семченко пожал им руки со словами: «Бонан весперон».

Это звучало таинственно и строго, как пароль.

Молодые люди уважительно отвечали:

— Бонан весперон, Николай Семенович! Добрый вечер!

Потом все заговорили по-русски, а Вадим стал рассматривать диковинный плакат, висевший возле лестницы, на котором нарисован был согнутый указательный палец размером с дужку от ведра. У ногтя, а также у внутренних и внешних сгибов его фаланг красовались латинские буквы. Рядом на эсперанто написан был стишок в четыре строки. О том, что это стишок, Вадим догадался по окончаниям. Он тронул Семченко за локоть, кивнул на плакат:

— Это что?

— Пустяки. — Тот пренебрежительно покрутил в воздухе кистью. — Для привлечения членов.

— Юноша интересуется, Николай Семенович! Отчего же не объяснить? — К ним подошел франтоватый юркий старичок с длинными, совершенно седыми волосами, свисающими на ворот пиджака. — С помощью собственного пальца можно определить, какой будет день недели в любое число года. Буква «А» соответствует понедельнику и далее по ходу часовой стрелки. Стихи — ключ…

— Я тебе потом объясню, — сердито оборвал его Семченко.

— Отчего же потом? Вижу, юноша интересуется, вот и рекомендую. В этом стихотворении всего двенадцать слов, по числу месяцев…

— Ведь договаривались, — рявкнул Семченко. — Или снимайте этот плакат к чертовой матери, или другой стишок сочиняйте!

— Как угодно, как угодно. — Старичок отошел, обиженно скрючив губы.

Семченко сорвал со стены плакат, смял его и каблуком вбил в урну.

— Это безобразие! — Старичок чуть не плакал. — Я буду ставить вопрос на правлении!

— Ладно, Игнатий Федорович. — Семченко примирительно положил ему руку на плечо, стряхнул перхоть. — Будет! Скажите лучше, кого вы нарядили Казарозу встречать. Р-рысаки у подъезда. — Он подмигнул Вадиму.

— Ваша затея, вы и распоряжайтесь. — Старичок примирения не принял. — При таком обращении я вообще готов сложить с себя председательские полномочия!

Вадим наблюдал эту сцену, с некоторым злорадством думая о том, что вот Семченко и старичок Игнатий Федорович исповедуют одну идею и вроде во всем должны друг друга понимать, потому что через одно стеклышко на жизнь смотрят. А нет, не выходит!

— Выручишь, а? — Семченко повернулся к Вадиму. — Бери нашего Буцефала, дуй к театру и становись возле главного подъезда. Встретишь Казарозу и доставишь сюда. Я бы сам поехал, да выступать сейчас.

— Из себя-то она какая? — спросил Вадим.

— Маленькая, тебя меньше. Волосы серые, гладкие, вот тут углом лежат. — Семченко сложил свои бугристые ладони надо лбом, словно собирался молиться по-татарски.

— Старичок этот — ваш председатель, что ли? — поинтересовался Вадим, когда они вышли на улицу.

— Ага. Линев Игнатий Федорович. В конторе железной дороги служит. На эсперанто шпарит — заслушаешься!

— А про что все-таки тот стишок? — Чувствуя, что разговор о плакате Семченко почему-то неприятен, Вадим с деланным простодушием опять к нему вернулся.

— Дался он тебе! Ну, не наш стишок. Про надежду там — в религиозном смысле, про бога, про смирение. Но любопытствуют многие. Календарей-то нет сейчас… Ладно. — Он кинул Вадиму вожжи. — Трогай!

Мешкотно перебирая мохнатыми ногами, Глобус выбрался на Петропавловскую, и слева, над крышами, встала желто-белая уступчатая пирамида соборной колокольни.