— О чем вы, черт побери? — раздраженно спросил Николсон.
— О гранатах. Полные сумки. Здесь вот парень — просто ходячий арсенал.
— Будьте добры, соберите их. Они нам могут понадобиться. Возьмите кого-нибудь в подмогу.
Николсон и Маккиннон дождались, пока все не ушли, и направились вброд к ближайшей шлюпке. Едва они приблизились к ней, как во тьме на юге застрочили два пулемета, изрыгая вереницы трассирующих пуль, врезавшихся в море, поднимая облака светящейся водяной пыли.
— К чему бы это, сэр?
В его мягком шотландском говоре слышалось замешательство. Николсон усмехнулся в темноте.
— Остается только гадать, боцман. Похоже, десант должен был подать сигнал — фонарем или как-нибудь еще — в случае благополучной высадки на сушу. На берегу же произошла некая осечка — вот наши друзья на субмарине и мыкаются. Сигнала не поступило, и они решили открыть огонь.
— Но если это все, что им нужно, почему бы нам не послать им весточку?
Николсон некоторое время молча смотрел во мраке на боцмана, затем тихо рассмеялся:
— Гениально, Маккиннон, просто гениально. Раз уж они в замешательстве и считают, что десант на берегу пребывает в таком же состоянии, значит, у любого сигнала есть шанс пройти.
Николсон оказался прав. Подняв руку над планширом шлюпки, он беспорядочно пощелкал фонарем и быстро убрал руку вниз. Для любого опытного пулеметчика подобный световой точечный ориентир стал бы манной небесной, однако темнота и безмолвие остались нерушимы. И даже неясный силуэт мирно лежавшей в море подводной лодки был просто тенью, зыбкой и нематериальной, как плод разыгравшегося воображения.
Далее прятаться было не только нецелесообразно, но и опасно. Они неторопливо поднялись на ноги и осмотрели шлюпки при свете фонаря. Шлюпка номер два была продырявлена в нескольких местах, но везде — выше ватерлинии; и если и набрала воды, то немного: лишь некоторые из ее герметических воздушных ящиков были пробиты, однако уцелевшие обеспечивали необходимую плавучесть.
В лодку номер один угодило еще меньше случайных пуль, но она уже тяжело осела на мелководье. Заливавшая ее днище вода окрасилась кровью изувеченного японского моряка, свисавшего с планшира. Взрыв гранаты, оторвавший японцу руку и снесший ему половину лица, проделал в днище сквозную дыру, содрав участок шпунтового пояса и расщепив смежные доски. Николсон выпрямился и посмотрел на Маккиннона.
— Пробоина, — коротко буркнул он. — Да такая, что в нее можно просунуть голову вместе с плечами. Ее не залатать и за день.
Но Маккиннон его не слушал. Переместив луч фонаря, он вглядывался внутрь шлюпки. Когда он заговорил, голос его звучал с отстраненным безразличием:
— Это уже неважно, сэр. Двигатель мертв. — Помолчав, он спокойно продолжил: — Магнето, сэр: граната, видимо, взорвалась прямо под ним.
— О, Господи, только не это! магнето? Возможно, второй механик…
— Его не починить никому, — убежденно перебил Маккиннон. — Тут и чинить-то, в общем, нечего.
— Понимаю, — тяжело кивнул Николсон, глядя на развороченное магнето и начиная ощущать в голове пустоту от осознания последствий. — Немного от него осталось, правда?
Маккиннон поежился:
— У меня даже мурашки по спине побежали. — Он покачал головой и, даже когда Николсон погасил фонарь, не мог оторвать взгляда от шлюпки. Потом слегка коснулся руки старшего помощника. — Знаете что, сэр? До Дарвина длинный, очень длинный путь на веслах.
Ее звали Гудрун, как она им сказала. Гудрун Йоргенсен Драхман: Йоргенсен — в честь дедушки по материнской линии. На три четверти датчанка, она родилась в Оденсе в День перемирия 1918 года. Не считая двух коротких пребываний в Малайзии, она всю жизнь прожила в родном городе, пока не закончила курсы санитарок и медсестер и не отправилась на плантации своего отца, раскинувшиеся под Пенантом. Это случилось в августе 1938 года.
Николсон лежал на спине на склоне возле пещеры, сложив руки за головой, вперясь невидящими глазами в темный балдахин облаков и ожидая, когда она продолжит рассказ.
Прошло две, затем три минуты, а девушка все молчала. Николсон понемногу зашевелился и повернулся к ней.
— Вы за много миль от дома, мисс Драхман. Дания — вы любите ее?
— Когда-то любила. — Категоричность ее тона словно бы пресекла дальнейшие попытки проникнуть в ее тщательно оберегаемые воспоминания.
Будь прокляты японцы, будь проклята их чертова субмарина, яростно подумал Николсон. Он резко изменил тему:
— А Малайзия? Едва ли вы питаете к ней такие же нежные чувства, правда?
— Малайзия? — Ее изменившийся голос прозвучал лишь вокальным сопровождением равнодушному пожатию плечами. — В Пенанте было хорошо. Но не в Сингапуре. Я… я не ненавидела Сингапур. — Она неожиданно разгорячилась, но тут же взяла себя в руки. — Я бы тоже не отказалась от сигареты. Или мистер Николсон это не одобрит?
— Мистеру Николсону, боюсь, не хватает старой доброй обходительности. — Он передал ей пачку, чиркнул спичкой и, когда она нагнулась прикурить, вновь ощутил слабый запах сандала от ее волос. Когда девушка опять ускользнула во мрак, Николсон, затушив спичку, мягко спросил:
— А почему вы ненавидели Сингапур?
Минуло почти полминуты, прежде чем она ответила:
— Не думаете ли вы, что это может быть очень личным вопросом?
— Весьма возможно. — Он секунду помолчал. — Только какое это теперь имеет значение?
Она мгновенно поняла смысл его слов:
— Вы правы, конечно. Даже если это всего лишь праздное любопытство, какая теперь разница? Как это ни нелепо, но я отвечу вам — вероятно, потому, что уверена в вашей неспособности питать к кому-либо ложное сострадание, чего я просто не выношу. — Некоторое время она молчала, и кончик ее сигареты ярко тлел в темноте. — Это правда, я действительно ненавижу Сингапур: ненавижу потому, что у меня есть гордость, равно, как и жалость к самой себе. А еще потому, что я ненавижу одиночество. Вы ничего не знаете об этом, мистер Николсон.
— Зато вы много знаете обо мне, — мягко проворчал Николсон.
— Думаю, вы понимаете, о чем я говорю, — медленно начала она. — Я европейка, родившаяся, выросшая и получившая образование в Европе. И я всегда считала себя датчанкой, как и все живущие в Дании люди. Меня принимали в любом доме в Оденсе. В Сингапуре же я никогда не была вхожа в европейские круги, мистер Николсон. — Она старалась говорить бесстрастно. — Встречаться со мной белым не рекомендовалось. И это совсем не смешно, когда в твоем присутствии тебя называют полукровкой, после чего все оборачиваются и начинают глазеть. И ты понимаешь, что больше никогда сюда не придешь. Я знаю, что мать моей матери была малайкой, прекрасной, доброжелательной старой леди…
— Пожалуйста, успокойтесь. Я представляю, как это мерзко. И британцы усердствовали более других, не так ли?
— Да. — Она поколебалась. — А почему вы так говорите?
— Когда дело касается создания империи и колониализма, мы — лучше и одновременно хуже всех в мире. Сингапур стал настоящим раздольем для разного рода отребья, англо-саксонская часть которого, пожалуй, наиболее интересна. Божьи избранники, облеченные двойной миссией в жизни — в возможно кратчайшее время погубить печень и следить за тем, чтобы не подпадающие под категорию избранных не забывали о своем статусе, — эти сыновья Хама призваны быть чернорабочими мира до конца своих дней. Они, безусловно, истинные христиане и непоколебимые ревнители церкви. И если успевают протрезветь к воскресному утру, исправно посещают службу. Но таких не абсолютное большинство, даже в Сингапуре. С другими вам, видимо, просто не приходилось пересекаться.
— Не ожидала, что вы скажете все это, — медленно, с удивлением в голосе проговорила она.
— Но почему? Это ведь правда.
— Я не это имела в виду. Я просто не ожидала услышать от вас… а впрочем, неважно. — Она неловко рассмеялась. — Цвет моей кожи — не самая насущная проблема.
— Совершенно верно. — Николсон похоронил сигарету под каблуком и продолжил нарочито жестким тоном: — Но это чертовски важно для вас, и так быть не должно. На Сингапуре свет клином не сошелся. Вы нам нравитесь, и нам наплевать, что вы немного цветная.