Изменить стиль страницы

Теперь я поднимаюсь по лестнице, надеясь застать жену в постели, но встречаю ее на полпути вниз и принимаюсь бить рукояткой пистолета по голове до тех пор, пока она, скатившись по ступенькам, не испускает дух в прихожей. Некоторое время я стою, затаив дыхание, и вслушиваюсь в тишину, чтобы выяснить, не привлек ли выстрел внимания соседей. Снова приходится пожалеть о том, что у моего «ТТ» нет глушителя, правда, при наличии глушителя уменьшается начальная скорость пули. Мой опыт позволяет утверждать, что идеального оружия не существует. Я пытаюсь на руках отнести женщину обратно наверх, но, не сумев поднять такую тяжесть, рывками затаскиваю ее волоком вверх по лестнице и бросаю на кровать. Потом задираю ей ночную рубашку и принимаюсь возиться с тесьмой и детонирующими шнурами. Покончив с этим, я раздумываю, не снабдить ли и труп мужа миной-ловушкой, но для должного эффекта хватит и одной. К тому же кончилась пластиковая взрывчатка. Все равно я больше не отважился бы носить с собой столь ненадежное вещество. Осталось лишь немного хлорида, но использовать его в минах-ловушках не так-то просто.

Я много раз читал лекции по этому предмету, но сам с тех пор, как прошел подготовку, ни с какими взрывчатыми веществами дела не имел. Сегодня я собой доволен. Нитроглицерин сам по себе не прост в обращении, а при наличии примеси пироксилина устройство делается еще более ненадежным, но именно эта ненадежность, представляющая собой такую проблему для минера, является основой крайне высокой чувствительности вещества к приведению в действие взрывателя ловушки. В данном случае я установил слегка видоизмененный проволочный размыкатель: шнур, привязанный к ногам Ивонны, натянувшись, выдергивает предохранительную шпильку, в результате чего приводится в действие подрывной капсюль, а затем взрывается основной заряд. Такого рода акты насилия вызывают гораздо больший переполох, чем обычный тактический удар по какой-нибудь железнодорожной ветке. Вероятно, в ближайшие два-три месяца еще несколько алжирцев французского происхождения решат покинуть Лагуат и переехать во Францию. Понятия не имею, почему гибель этой престарелой четы должна внушать такой страх. Впрочем, догадаться нетрудно. Они же европейцы. Вот если во время карательного налета бомбардировщиков в горах Кабилии гибнут сорок сельских жителей — это другое дело. Все это совершают люди в военной форме при поддержке государственных структур, к тому же погибшие люди — арабы, то есть люди неполноценные. Это совсем другое дело. Но мне не приходится оправдываться перед самим собой.

Больше ничего сегодня сделать нельзя. Ночью усиливается контроль на дорожных заставах и ведется интенсивное патрулирование — не говоря уже о риске (по иронии судьбы) угодить в засаду, устроенную бойцами ФНО. Задуманный мною эффект отчасти будет вызван предположением, что я убил невинных людей. Но они отнюдь не были невинными. Отнюдь. Они наживались за счет бедняков и сидели на шее у арабов. Арабу пришлось бы год трудиться, чтобы купить некоторые из Эженовых лекарств. Эжен угостил меня обедом, за что, конечно, спасибо, однако ни араба, ни бербера он бы угощать не стал. При том, что жизненный уровень у него в сорок раз выше, чем у коренных африканцев. А когда я пытал арабов в интересах французского Алжира, разве порывался этот человек меня остановить? Хотя бы письмо в газеты он написал? Он прекрасно знал, чем занимаются такие, как я. Камеры в нашей казарме стали похожи на скотобойни. Мы ходили, хлюпая по крови арабов, — и все ради того, чтобы «невинный» фармацевт не лишился своих ульев и свинарников. В условиях страны, где назревает революция, подобная невинность сродни злодейству.

Шанталь с тем лейтенантом наверняка уже приехали в Лагуат. Доживет ли Рауль до их приезда, чтобы все рассказать? Рискнет ли Зора остаться и навлечь на себя гнев Шанталь? Что Шанталь предпримет в дальнейшем? Впрочем, строить догадки бессмысленно. Нет смысла и бездельничать. Отдышавшись, я начинаю обыск в гостиной и вскоре нахожу то, что искал, — фотоаппарат и коробку с лампами-вспышками, хранившиеся в угловом шкафу. Я поднимаюсь наверх и фотографирую тело Ивонны, распростертое на кровати. Ноги у нее неестественно вывернуты, голову подпирает окровавленная подушка. Потом спускаюсь к Эжену и делаю снимки его тела во всевозможных нелепых ракурсах. Это интересное занятие с технической точки зрения — да и с эстетической тоже, поскольку искусство фотографии придает эстетичность любому злодеянию. Нынешние наши боевые действия в Алжире ведутся в черно-белом варианте, и, когда мне снится эта война, я все вижу в зернистом черно-белом изображении. Нет ни ярко-синего неба, ни желтого песка, ни пестрых арабских халатов — лишь изображенные двухцветной светотенью солдаты, политики и журналисты.

Фотография производит причудливый, зримо усиливающийся эффект. Когда в Гренобле какой — нибудь мелкий буржуа развернет за кофе с круассанами свою газету и наткнется на сделанный мною снимок Ивонны с пробитой головой, он увидит не то, что увидел я. В некоторых отношениях то, что он увидит, будет более ужасающим. Я и раньше замечал, что кровь, запечатленная фотокамерой, не похожа на кровь, — пот и кровь на подушке за головой у Ивонны будет, вероятно, больше походить на пятна дерьма вокруг унитаза, и кажется, будто в пробитой голове вместо мозга содержится некое странное вещество, черное и волокнистое. Правда, во Франции гражданские лица редко имеют возможность увидеть подобные фотографии — это может плохо повлиять на их моральное состояние. Но как бы там ни было, сей добропорядочный гражданин за утренним завтраком будет внимательно рассматривать сделанный мною снимок Ивонны. Он будет испытывать не только отвращение, но, пожалуй, и чувство вины за то, что не в силах ничего изменить, а со временем, совершенно деморализованный, ожесточится, и его перестанет волновать положение европейцев в Алжире. Положение миллионов людей, умирающих с голоду в Африке и Азии, его уже не волнует. Израсходовав все лампы-вспышки, я щелкаю затвором в темноте, пока не кончается пленка. Потом вынимаю пленку и кладу к себе в сумку.

Лежа на диване внизу, я размышляю, строю планы и дремлю почти до рассвета. Потом надеваю один из костюмов аптекаря, а забрызганный кровью костюм аль-Хади закапываю во дворе у черного хода. На двухместном автомобильчике я добираюсь до центра Лагуата и открываю ключами покойника его аптеку. Я беру, кажется, не меньше годового запаса морфия и несколько шприцев, а заодно и мелочь из кассы. Потом еду на север. В полумиле от Бу-Хары я бросаю машину среди пробковых деревьев и иду в городок пешком. На автовокзале обнаруживаю автобус, который через полчаса отправляется в Алжир. В автобусе, кроме меня, еще пара белых бедняков. Остальные — арабы, и автобус набит битком, даже некоторые дети стоят в проходе. Перед самым отправлением водитель обрызгивает пассажиров жасминовой водой. Предстоит пятичасовая поездка. Через два часа производится проверка документов. Офицер с новобранцем медленно движутся по проходу, внимательно изучая документы и раздраженно отталкивая детей к сиденьям. Когда они подходят поближе, я принимаюсь размахивать Раулевым удостоверением личности. Впрочем, даже эта жестикуляция оказывается излишней. Европейцы их не интересуют, только арабы. Облегченно вздохнув, я откидываюсь на спинку сиденья и задумываюсь о кроткой печали алжирцев. Они похожи на баранов, готовящихся к отправке на бойню. Хотя бараны, разумеется, к этому не готовятся. Я любуюсь видом из окна и размышляю. Эти пассивные, полусонные арабы покорно ступили на путь к рынку… По правде говоря, я считаю, что глупость тоже сродни злодейству… Если люди не хотят знать правду, они заслуживают наказания.

Столько глупцов вокруг — такое зрелище, наверно, должно нагонять тоску. Однако у меня вновь развязаны руки, и теперь можно разгуляться по — настоящему. Им за мной ни за что не угнаться. Я еще себя покажу.

Глава тринадцатая

Сидя у осеннего костра, я увидел женщину в костюме Арлекина, ходившую взад и вперед по ту сторону огня. У нее была размашистая мужская походка, но, несмотря на маску, я был уверен, что это женщина. Она всем предлагала фрукты. В оранжевом свете вечерней зари я сперва принял яблоки за апельсины. Потом она села рядом и познакомила меня со своей младшей сестрой. Тот деревенский праздник отмечали, когда мне было, наверное, лет десять. Значит, году этак в тридцать пятом? Не знаю, почему эта картина вдруг возникла у меня перед глазами.