Мне могут возразить, что брак с матерью сына поправит все дело. А если мать умерла или недостойна носить имя порядочного человека? Тогда сын отвечает за ее проступки и на него обрушиваются невзгоды? Не думают ли законодатели уменьшить число незаконных детей, определив им печальную участь? Какое заблуждение! Мужчина, в эгоизме своих увлечений, не думает о последствиях и в большинстве случаев оставляет таковые тяготеть на плечах своей слабой сообщницы. А ее защищает закон? Ничуть не бывало! Ей остается: самоубийство, детоубийство, воспитательный дом или горькая участь воспитывать своего ребенка, страдая за него, а иногда, самое ужасное, видеть в нем своего же собственного строгого судью!..
Взгляните же в глаза таким ненормальностям и ужаснитесь! Защитите женщину, возложите на мужчину часть ответственности за детей, произведенных им на свет, — и вы увидите, что цифра прекрасных соблазнителей и ловеласов уменьшится.
Повторяю, вопрос интересный: кто его разрешит, тот обессмертит себя.
XII
Однако такие нравственные толчки и непосильная умственная работа повлияли на мое здоровье и даже на рассудок. Мне необходимо было излить кому-нибудь мою душу, попросить совета.
Я выбрал священника, преподававшего мне закон Божий, рассказал ему все мои горести и просил его помощи. Аббат Олет начал говорить мне о страданиях Спасителя, в сравнении с которыми, прибавлял он, мои огорчения ничтожны; советовал непрестанно думать об этом и со смирением переносить гонения.
Воображение мое, и без того раздраженное, с радостью ухватилось за это утешение, и я без труда пришел к заключению, что мне предназначено самим небом быть жертвой, что это моя таинственная миссия.
«Так, так! — говорил я себе в экстазе, работая в садике. — Я Божие дитя! Люди будут преследовать меня, как и Его! Они не ведают, что творят. Быть может, убьют меня со временем… Я унаследую Царство небесное…
Экзальтация моя не знала пределов: я расспрашивал аббата, плакал, молился, жаждал мученичества.
Добряк аббат радовался моему настроению, говорил мне о житии святых, о их страданиях… С ясным лицом и блаженной улыбкой переносил я оскорбления товарищей, искренно желая быть побитым камнями или пронзенным стрелами. Я внутренне старался благословлять врагов и молился за них, почти не ел ничего, изнуряя себя по примеру подвижников, мечтал о рае и о вечном блаженстве. При всякой возможности бежал в церковь и целые часы проводил распростершись перед образом. С утра до ночи распевал я божественные кантаты.
Можете судить о насмешках, сыпавшихся на меня! Наконец я стал страдать головными болями и нервными припадками. Физическая оболочка не выдержала. Кончилось тем, что я слег, и мать нашла меня в одно прекрасное утро в лазарете.
Я бредил. Видения преследовали меня. Особенно одно не давало мне покоя: как сквозь дымку, видел я на соседней постели бледного мальчика, истекающего кровью; белое лицо его и прозрачные руки мертвенными пятнами выделялись среди подушек и белья, глаза, окруженные синевой, все время были закрыты, белье постоянно окрашивалось кровью. Вокруг его кровати толпились люди — то мелькала голова директора, то вдруг голова эта перескакивала на туловище сиделки и тут же уступала место бесстрастному лицу аббата. Звуков до меня не доходило никаких — настоящая фантасмагория. Облик матери то и дело наклонялся надо мной, я хотел бы крикнуть, сказать что-нибудь — невозможно! При малейшей попытке меня окружала целая толпа теней, и в голове моей было ощущение удара молотком. Затем снова та же сцена у соседней кровати.
Больной мальчик был Андрэ Минати. Часто видел я около него воспитанника старшего отдела, писавшего ему записки. Как он тут очутился? И почему безутешно плачет?
Когда я пришел в себя, первым побуждением моим было взглянуть на соседнюю кровать. Но она была пуста и имела предательски невинный вид своими белыми занавесками и безукоризненным бельем. Не пригрезилось ли мне все виденное? Возле меня сидела мать, и по лазарету бесшумно двигалась сиделка.
Чувство полного бессилия и блаженного покоя овладело мной; я молча смотрел то на мать, то на солнечный луч, игравший на белой занавеске; ни мыслей, ни желаний, ни ощущений…
Если переход в будущую жизнь таков, то смерть — блаженство. Я был так близок к ней, что с тех пор она не страшит меня. Даже в настоящую минуту я ее не боюсь. Во мне есть что-то такое, над чем она бессильна!
XIII
Выздоровление мое кончилось в Марли, где мы с месяц пробыли вдвоем с матерью. Она наняла две комнатки, окнами на юго-восток, и я стал быстро поправляться.
Хозяин нашей «дачи» был горшечник по ремеслу; желая потешить меня, он приносил мне глину, и я лепил человечков. Кажется, произведения мои были так удачны, что хозяин пришел в восторг и попросил меня вылепить ему Божью Матерь по модели статуи, находившейся в часовне.
Я принялся с таким рвением, что целые дни проводил перед часовней, возбуждая моей работой восторг собиравшихся мальчишек.
Когда статуэтка была окончена, восхищенный горшечник показал и помощнику мэра, и самому кюре, которые также похвалили меня и советовали серьезно заняться скульптурой. Я ликовал; мать радовалась моему восторгу, хотя и не приписывала особенного значения похвалам окружающих. Поправившись окончательно, я вернулся в школу. Андрэ Минати не было в числе моих товарищей — он действительно умер от внезапного кровотечения. Спасти его не смогли: организм не в силах был оказать нужного сопротивления.
Узнав эти подробности, я вдруг почувствовал угрызения совести: ведь я ударил Андрэ по лицу так, что у него пошла кровь носом! А он так нуждался в каждой капле! Не виновен ли я в его смерти? Я поведал эти мысли аббату Олет — но он успокоил меня. Но тем не менее, готовясь к первому причастию, я горячо молился за упокой души моего первого врага… не подозревая, что мне предстоит еще на земле встретиться с этой душой, вселившейся в оболочку соблазнительной женщины! Этот второй враг оказался поопаснее школьного товарища!
Я исповедовался и причастился с восторженным благоговением: аббат Олет потребовал, чтобы всеобщее примирение воспитанников предшествовало этому таинству.
Мать моя присутствовала в церкви и плакала от умиления. Мастерицы также захотели участвовать в семейной радости. Вспоминаю я и теперь об этом торжестве со слезами на глазах. Увы, тогда были другие слезы: сердце мое трепетало от восторженного блаженства: чистая, детская вера наполняла его!..
XIV
Теперь я расскажу, каким образом выяснилось мое призвание. Один из товарищей приручил щегленка, ставшего вскоре любимцем и баловнем всего класса. Неизвестно по какой причине, щегленок этот скоропостижно умер. Горе всего класса было искренно, и решено было воздвигнуть покойному памятник. Хозяин околевшей птички Константин Риц, сын известного скульптора, поручил это дело мне.
И вот я горячо принялся за сооружение монумента. После многочисленных попыток и проектов я вылепил род жертвенника с разбитой урной, красиво задрапированного и окруженного колоннадой. Латинский стих упоминал о добродетелях героя, к сожалению, я забыл этот стих.
Константин Риц показал памятник своему отцу, и скульптор нашел исполнение многообещающим и пожелал познакомиться со мной.
В воскресенье я отправился к нему.
Г-н Риц давно овдовел и жил с двумя детьми, шестнадцатилетней дочерью и сыном, моим товарищем, Константином.
Обстановка богатого артиста привела меня в неописанное восхищение. В мастерской я разинул рот от восторга и не сводил глаз с мраморных и бронзовых статуй! Скульптор забавлялся моим восторгом, показывал, повертывал группы и, наконец, спросил:
— Что вам здесь понравилось более всего?
— Вот это! — ответил я без колебания.
— Почему именно это?
— Потому что человек этот красавец, и я понимаю, что он делает.