Изменить стиль страницы

— Да, не стоит подходить ко всему с единой меркой. — Дед пил осмотрительно, закусывал не торопясь, казалось, хмель его не берет. — Каждому свое. Возьмите человека из толпы. Он живет лишь удовлетворением своих сиюминутных желаний, страхами, тщеславием, увеселениями, приобретательством, жаждой удовольствий. Он бесконечно далек от всего, что непосредственно не связано с интересами и заботами дня, от всего, что хоть немного поднимает над материальным уровнем жизни. По существу, человек из толпы — варвар, пусть цивилизованный. Или взять настоящего хомо сапиенса, индивида, сумевшего подняться над жизненной суетой, одаренного высшими проявлениями духа, — естественно, он имеет право на многое, и многое же должно ему прощаться. Он движущая сила эволюции, в отличие от толпы, которая не способна ни к чему, кроме разрушения. И, само собой, стадная мораль не для него…

Лаура сидела молча, чуть заметно улыбаясь, разговор о сверхчеловеке ей был по душе. Да, трижды прав благословенный Ницше: толпа — ничто, историю делают личности… Сильные…

Когда с закусками было покончено, сотрапезники сменили тему, и воздух наполнился табачным дымом. Дед курил любимую трубочку, Савин — «Бе-ломор», Морозов же, раздувая ноздри, томился — недавно бросил. Скоро на огромном блюде подали индейку в медово-клюквенном соусе, румяную, выглядящую чрезвычайно аппетитно. Вокруг нее на гренках, смазанных куриной печенью, лежали жареные перепела. Кулинарный шедевр! Фантасмагория запахов и квинтэссенция вкуса! Под птицу хорошо пошло шампанское, затем гости перешли на коньячок, двадцатилетней выдержки, армянского разлива, дружно отказавшись от красного «Шато», снова приложились к «смирновке» и «рябиновке», и вот уже наконец заговорили свободней, правда, опять-таки на нейтральные темы — профессионалы как-никак. О Раисе Максимовне, заказавшей за семьдесят тысяч фунтов сережки а-ля Маргарет Тэтчер, о купленном ею же золотом яичке Фаберже, стоимостью два с половиной миллиона долларов, о странной отметине на лбу генсека. А хрена ли нам гласность? Ускоренье — важный фактор, от него взлетел реактор. По России мчится тройка — Мишка, Райка, Перестройка. Савин, брызгая слюной, лил коньяк себе на галстук, размахивал руками, шумел, Морозов, не сводя с хозяйки сальных глаз, что-то невпопад отвечал ему и все время улыбался, то глуповато, то зловеще, хищно. Лаура с Дедом слушали молча, в разговор не вступали, их одолевала скука. Пьяный гомон мешал им наслаждаться великолепным вкусом птицы.

На сладкое было парфе — взбитые сливки с ананасовым ликером, украшенные розами из сахара и блестящими прожилками карамели. Стуча ложечками о креманки, гости несколько поутихли, а после черного кофе и вовсе пришли в себя, поправив галстуки, вновь превратились в воплощение такта и хороших манер. Чувствовалось, что в свое время они прошли хорошую школу.

Наконец ужин подошел к концу, поговорив еще немного о пустяках, гости стали прощаться.

— Вы божественны. — Морозов надолго припал к руке Лауры и, желая напоследок произвести впечатление, со значением посмотрел ей в глаза: — Скажите, как я умру? Не от любви к вам?

— Вам ли не знать, что информация стоит денег. — Анастасия улыбнулась, несколько гадливо. — Милости прошу ко мне в салон, «Магия успеха». А впрочем, ладно, поскольку вы у нас в гостях. — Она развернула ладонь Морозова к свету, зрачки ее сузились, щеки побледнели. — Вас убьют в собачьей будке. Большой, роскошной, блещущей чистотой… Не обессудьте, Кузьма Ильич, сами напросились. Осталось вам лет десять.

Едва гости вышли, она стерла с лица дежурную улыбку и направилась к себе.

— Дед, спокойной ночи.

Больше всего на свете ей хотелось сейчас уйти из этого мира грубых, полупьяных самцов с претензиями на оригинальность.

— Спокойной ночи. — Грозен, усмехнувшись, проводил ее взглядом и кивнул плотной расторопной горничной в мини-юбке. — Пойдем, Клаша.

Он уходить из этого грубого мира пока не собирался.

* * *

Год 1994-й

— Еще, еще!

В животе у Анастасии как будто лопнул набухший огненный шар, наслаждение раскаленной лавой потекло вверх по позвоночнику, сладко выплеснулось в голову, радужной пеленой застлало глаза. Согнув ослабевшие руки, она упала грудью на постель, судорожно выгнула спину и, чтобы справиться с рвущимся изнутри криком блаженства, с силой закусила уголок подушки.

— Еще? — Отто перевел дух, перевернул ее на спину и, взметнув кверху щиколотки, взял снова, на этот раз грубо, жестко, раздирая покорное тело надвое, словно древний воин захваченную в бою пленницу.

Яростный скрип постели, стоны, любовный пот рекой, неописуемое блаженство. И так каждую ночь и каждый день…

А началось все две недели назад, когда, устав от суеты веселой Вены, Шидловская забрела под своды Хофбургского музея. В тот год, после смерти Деда, стараясь заглушить тоску, она много путешествовала — пирамиды в Гизе, охота на акул в Мексике, храм Изумрудного Будды в Таиланде, амазонские джунгли, Парк Попугаев на острове Тенерифе, и вот, на десерт, старая добрая Европа. После чопорного Лондона, любвеобильной Лютеции, раскаленного Мадрида и вечного Рима Вена не произвела на нее особого впечатления — да, красиво, да, Штраус, Фрейд, кто там еще…

Какая скука. С отсутствующим видом Шидловская бродила среди древних раритетов, пока не оказалась у Копья Судьбы, которым, по преданию, пронзили распятого на кресте Христа.

— Признайтесь, ведь вы немка? — Услышав вдруг отрывистый, преисполненный восторга голос, Анастасия обернулась и увидела высокого, крепкого мужчину с длинными белокурыми волосами. — Только у немок бывают такие божественные икры и ягодицы.

В глазах незнакомца светилось восхищение, в них не было и намека на пошлость. Шидловская улыбнулась, он не был юн, но был прекрасен, словно бог. Само воплощение сверхчеловека, которым так бредил Ницше.

— Да, я немка. — Она гордо вскинула подбородок. — А вас, случайно, не Зигфридом зовут?

— Эрик Кнутсен, к вашим услугам, или лучше зовите меня Отто. — Великан склонил голову и осторожно, словно к божественной реликвии, прикоснулся губами к руке Шидловской. — О, вы прекрасны, как валькирия!