Изменить стиль страницы

201. ИВАН КАЛИТА

Сутулый, худой, бритолицый,
уже не боясь ни черта,
по улицам зимней столицы
иду, как Иван Калита.
Слежу, озираюсь, внимаю,
опять начинаю, сперва,
и впрок у людей собираю
на паперти жизни слова.
Мне эта работа по средствам,
по сущности самой моей;
ведь кто-то же должен наследство
для наших копить сыновей.
Нелегкая эта забота,
но я к ней, однако, привык:
их много, теперешних мотов,
транжирящих русский язык.
Далеко до смертного часа,
а легкая жизнь не нужна.
Пускай богатеют запасы,
и пусть тяжелеет мошна.
Словечки взаймы отдавая,
я жду их обратно скорей,
недаром моя кладовая
всех нынешних банков полней.
1966

202. РИХАРД ЗОРГЕ

Почти перед восходом солнца,
весь ритуал обговоря,
тебя повесили японцы
как раз Седьмого ноября.
В том зале, выстроенном ловко,
ни митинга, ни кумача,
ты сам надел свою веревку,
не ожидая палача.
Но час спустя над миллионной
военно-праздничной Москвой
склонились красные знамена,
благословляя подвиг твой.
И трубы сводного оркестра
от Главной площади земли
до той могилы неизвестной,
грозя и плача, дотекли.
1966

203. ДЕНИС ДАВЫДОВ

Утром вставя ногу в стремя,—
ах, какая благодать! —
ты в теперешнее время
умудрился доскакать.
(Есть сейчас гусары кроме:
наблюдая идеал,
вечером стоят на стреме,
как ты в стремени стоял.
Не угасло в наше время,
не задули, извини,
отвратительное племя:
«Жомини да Жомини».)
На мальчишеской пирушке
в Царском — чтоб ему! — селе
были вы — и ты и Пушкин —
оба-два навеселе.
И тогда тот мальчик черный,
прокурат и либерал,
по-нахальному покорно
вас учителем назвал.
Обождите, погодите,
не шумите — боже мой! —
раз вы Пушкина учитель,
значит, вы учитель мой.
1966

204. КОММУНИСТ

Я не длинно, не пространно —
мне задача по плечу —
рассказать, кто Маркос Ана,
всем читателям хочу.
А скажу я в этой строчке —
это вовсе не секрет, —
что провел он в одиночке
чуть не ровно двадцать лет.
Не в истерике-обиде,
не в безумстве, а в уме,
в дальнем городе Мадриде —
в государственной тюрьме.
Мне товарищи сказали,
не совру я потому,
что, когда его сажали,
шел шестнадцатый ему.
И мальчишка храбрый этот,
отбывая страшный срок,
в одиночке стал поэтом
первоклассным — видит бог!
Опускаю все детали,
весь подсобный интерес…
К нам его в Москву послали
на какой-то там конгресс.
В кулуарах было дело,
Я с ним рядышком стоял,
и газетчик с нас умело
фотографию снимал.
Я назавтра без нагрузки —
не для праздной чепухи —
из испанского на русский
перевел его стихи.
Перевел их с честным жаром,
по таланту своему —
никакого гонорара
и ни мне, и ни ему.
Я ему их почитаю:
набираю телефон,
мне дежурный отвечает,
что уже уехал он.
Я справляюсь аккуратно
и окольно узнаю,
что уехал он обратно
в ту Испанию свою.
Не за славой и почетом,
не к издательствам большим —
на партийную работу
коммунистом рядовым.
Снова будут забастовки,
снова жизнь как есть сама,
прокламации, листовки
и мадридская тюрьма.
Ни жены, ни денег нету,
только дело на уме.
Вот какие те поэты,
что рождаются в тюрьме.
1966

205. НИКО ПИРОСМАНИ

У меня башка в тумане,—
оторвавшись от чернил,
вашу книгу, Пиросмани,
в книготорге я купил.
И ничуть не по эстетству,
а как жизни идеал,
помесь мудрости и детства
на обложке увидал.
И меня пленили странно —
я певец других времен —
два грузина у духана,
кучер, дышло, фаэтон.
Ты, художник, черной сажей,
от которой сам темнел,
Петербурга вернисажи
богатырски одолел.
Та актерка Маргарита,
непутевая жена,
кистью щедрою открыта,
всенародно прощена.
И красавица другая,
полутомная на вид,
словно бы изнемогая,
на бочку своем лежит.
В черном лифе и рубашке,
столь прекрасная на взгляд,
а над ней порхают пташки,
розы в воздухе стоят.
С человечностью страданий
молча смотрят в этот день
раннеутренние лани
и подраненный олень.
Вы народны в каждом жесте
и сильнее всех иных.
Эти вывески на жести
стоят выставок больших.
У меня теперь сберкнижка —
я бы выдал вам заем.
Слишком поздно, поздно слишком
мы друг друга узнаем.
1966