Возвращался домой в сумерках. От Навли, от леса тянул слабый ветерок, и был он теплый и томительный, беспокоил и волновал. Велику показалось, что дома ожидает какая-то радость. Письмо от отца, подумал он, и ускорил шаги. Давно не было.
Едва переступив порог, он глянул на стол и увидел солдатский треугольник. Удивился — бывало и раньше, что он загадывал: вот приду сейчас домой, а там — письмо, но ни разу не сбылось. И вот…
На конверте стоял другой обратный адрес, и почерк был не отцов. У Велика задрожали пальцы.
Под диктовку отца писала медсестра:
«Мы только что взяли штурмом большую и хорошо укрепленную крепость (название было густо замазано). Разделали фашистов как бог черепаху. Нам тоже досталось, и все ж радостно — победа за нами. Меня ранило, но пустяково — в руку, в мякоть. Вишь, сам писать пока не могу, пишет за меня сестра Оля.
Скоро, сынок, войне конец, увидимся. Слышно ли что-нибудь про наших с тобой родимых?»
Хотя ранение отца и упоминание про родимых опечалило Велика, все ж радостное настроение не упало: главное — не убит и войне скоро конец.
— Ты жива там еще? — крикнул он бодрым голосом.
— Жива пока, — вздыхая и кряхтя, тоненьким голоском откликнулась с печи Манюшка. — А видать, отойду. — Помолчала. — Ладно, помру — тятька останется, бог даст. Все равно не удастся под корень нас вывести.
— Черт возьми! Брось-ка ты — «помру, помру»! Вон мой пишет: скоро увидимся.
— Его отпускают, что ли?
— Всех отпустят — вот-вот мир наступит.
— Скорей бы господь дал. Галетов привезут, вот поедим-то. Только от моего что-то долго нету писем.
— Пришлет. У них ведь там работки хватает, не всегда и время есть письмо написать… Слышь, а я щавелю принес, сейчас варить будем. Слезай-ка, помоги мне.
На печи послышалось шевеление, потом Манюшка, с сожалением цокнув языком, сказала:
— Не получается, Вель. Не могу ноги поднять. Они у меня опухли чего-то.
А солнце с каждым днем взбиралось все выше. Просохла земля, и начались весенние работы в колхозе. Теперь Велик каждое утро запрягал свою Лихую и вместе с девками уезжал на целый день в поле — пахать. После долгого зимнего перерыва кобыла все-таки признала его и беспрекословно слушалась.
Свой огород потихоньку добивала Манюшка. Голод не одолел ее. Правда, одной ногой уже, можно сказать, стояла в могиле, но все ж удалось дотянуть до спасительной поры, когда пошла зелень. Варили щавель, целыми пуками поедали дикий чеснок. А потом семьям фронтовиков колхоз выделил по два пуда картошки на семена. С каждой картошины со всей сторон срезали тонкие ломтики с ростками — это сажать. Оставалась небольшая сердцевина — для варева. Многих поставили на ноги эти похлебки. Манюшку — в их числе.
Как-то вечером, когда Велик, вернувшись с пахоты, сел за стол, Манюшка, поставив перед ним миску с теплым варевом, села напротив, подперла кулаком щеку, как это делала покойная мать, и сказала:
— Все уже посадили картошку, а у Гузеевых еще огород не вскопан. Все еле ползают. Так, немножко наковыряли, да что там! Я им буду помогать, ладно?
— Давай. Свой посадили — можно и людям помочь.
— Да все равно… Не осилим мы. Вот кабы ты свой полк прислал…
Велик нахмурился. Он всегда страшно злился, когда «придворные дамы» или другие штатские совали нос в дела армии. Манюшка, пробормотав: «Да я нешто што», убралась из-за стола. Но дело она свое сделала. Велик хлебал щавель, затолченный картошкой, и думал теперь уже про Гузеевых.
Справедливо или несправедливо посадили Кулюшку, он не мог окончательно определить для себя до сих пор. Несознательная его душа никак не могла примириться с требованием Общего Дела — за десять фунтов зерна оторвать Кулюшку от детей и посадить ее в тюрьму. Но и бунтовать против Общего Дела он не мог и не хотел. Поэтому старательно изгонял непрошеные мысли про Гузеевых. А сейчас думать о них было необходимо. Велик даже подосадовал, что понял это только после подсказки, и то чьей? — малявки.
Что там говорить, нужно посадить им картошку. Надо поговорить с Заряном, решил Велик и отправился на Песок — там вечерами, чуть потеплело, снова начала собираться на гулянья молодежь.
Тут уже играла гармошка, танцевало несколько девичьих пар. Народ только еще собирался. Заряна не было — наверно, проводил работу в избе-читальне. Придет позже.
А ребятня вся в наличии. Те, что побольше — в основном гвардейцы и флотские, — играли со своими сверстницами в «догони». Таня стояла в паре с Гавром. Ребята поменьше суетились вокруг, занятые какими-то своими делами. В сторонке уединилась небольшая кучка, там от одного к другому плавал в воздухе огонек цигарки. Велик непроизвольно дернулся в ту сторону — остро захотелось курнуть хоть разок, — но осадил себя. Пятого декабря, когда его приняли в комсомол, он дал Тане слово бросить курить и честно держал его, Хотя временами, когда особенно сильно терзал голод, хотелось подбить себя на нарушение — курение все-таки приглушало голодные муки.
Отойдя на видное место, Велик трижды пронзительно свистнул и скомандовал:
— Командирам — построить части!
Тотчас круг распался, ребята бегом поспешили к маршалу. Краем глаза он заметил: курцы делали торопливые затяжки, спеша дотянуть цигарку до конца.
Позанимались строевой подготовкой, провели небольшие маневры. После этого ребята поменьше расползлись по домам, а гвардия и флот вернулись к терпеливо ожидавшим подругам продолжать игру. Велик тоже стал в круг. Скоро в паре с ним оказалась Таня.
— Варвара Николаевна просила тебя зайти, — дыхнула она ему в ухо.
Танино дыхание пахло хлебушком, и Велик повернул голову на этот запах, хотя и знал (не раз проверено!), что потом еще звонче заиграют кишки марш.
— А чего это она с тобой передала? Могла б с Манюшкой.
— Манюшки нынче в школе не было. А про нас она же знает.
— Что знает?
— Что мы с тобой гуляем.
— Вот еще! — дернул щекой Велик. — Ничего мы не гуляем.
— Да все это знают, только ты не хочешь знать, — с обидой сказала Таня.
— У самой еще нос мокрый, а туда же — «гуляем»! — Он сердито отвернулся.
— Да не злись ты, — задышала она в ухо. — Ну знают и знают. Кому какое дело?
— Да ты сама всем и растрепала, — с досадой и обреченно сказал Велик. Он заметил подходивших Заряна и Лидию Николаевну. — Ну, ты найди тут кого-нибудь, а мне надо по делам.
Зарян с Лидией Николаевной пошли танцевать, потом затерялись в толпе, снова танцевали. Велик ждал, когда они сядут, но они, видно, не собирались. Тогда он в перерыве между танцами подошел к ним.
— Коль, у меня разговор.
— Всему свое время, Валентин, — недовольно сказала Лидия Николаевна и потянула Заряна за рукав. — Я хочу танцевать.
— Придется подождать, геноссе, — извиняющимся тоном сказал Зарян. — Не горит?
— Да не горит, — пожал плечами обескураженный Велик. — Я буду вот там, на бревнах.
Да, он был обескуражен. Как же так — к секретарю комсомольской организации приходят с делом, а он отпихивает дело ради танцулек? И эта тоже — «всему свое время»! Учительница, пионервожатая, комсомолка… Если они друг с другом гуляют, то теперь что? Личные дела можно ставить выше общественных? Я ж вот не ставлю — бросил Таню и пошел… Нет, тут одно из двух: либо Зарян «нас на бабу променял», либо… либо я чего-то не понимаю.
— Ну, давай, геноссе, выкладывай, — сказал Зарян, подходя и садясь рядом. Лидии Николаевны с ним не было.
Велик рассказал о бедственном положении детишек Гузеевых.
— Помочь им надо. Может, к председателю толкнуться, чтоб разрешил вспахать огород? Ты член правления, скажи ему.
Зарян, тяжело вздыхая, долго молчал.
— Тут, брат, дело не простое. Гузеевы не одни такие. Ты говоришь, к председателю… Да председатель-то что может сделать? Надо вот какие огромные поля засеять. А у нас всего четыре лошади… Но делать что-то надо. Дай подумать. — Говоря, Зарян все постреливал глазами в гущу танцующих, где в обнимку с одноглазым фронтовиком Иваном Есиным кружилась Лидия Николаевна. Едва смолкла гармонь, он вскочил. — Я побежал, геноссе, а то, чего доброго, невесту из-под носа уведут… Будем думать! — крикнул он уже на ходу.