Она заперла хату и пошла влево, в заросли красных верб. Кусты широкой полосой тянулись параллельно дороге, по которой шел Велик. Манюшка перебегала от куста к кусту, не спуская глаз с Велика. Он дошел до Ключа, где из деревни было уже его не видать, и остановился. Огляделся по сторонам, побегал по кругу, согреваясь, присел, но скоро поднялся — трава была мокрая, земля холодная. Он часто поглядывал в сторону Журавкина — кого-то ждал. Наконец на дороге выросла маленькая фигурка, стала увеличиваться. Сперва стало видно, что это девочка, немного погодя — что Таня Чуркова. Велик призывно замахал рукой, и она побежала. Манюшка вытянула шею, вся превратилась в зрение. Таня подбежала к Велику, и они пошли рядом, касаясь плечами.
Манюшка заплакала. В лес пошли, за Навлю. Вроде за грибами, а сами, может, под ручку будут гулять, как жених с невестой. Иначе чего ж не взяли ее? Чего секретно от всей деревни скрылись? Ну, ладно…
Когда на второй день перед вечерком Таня заглянула к ней и выложила на стол завернутые в тряпочку драченики, Манюшка, ни слова не говоря, взяла их, подошла к бывшей подруге и запихала блины ей за пазуху.
— Чтоб и духу твоего не слышно было за версту от нашей хаты! — заявила она. — Мы с Великом не хотим тебя видеть!
А Велику за ужином сказала:
— Приходила Чуркова, милостыню тебе приносила — драченик надкусанный. Я ее прогнала. Мати царица небесная, что мы, нищие? Правда, Велик?
Велик не на шутку разозлился на непрошеную благотворительность. В рассказе Манюшки она выглядела унизительной и позорной. Не выходил из головы этот «надкусанный драченик». Ему вспомнились прежние дары неизвестного происхождения, стало ясно теперь, откуда они брались.
После уроков они обычно выходили из школы с Иваном Жареным, но шли вместе недолго: Иван жил поблизости. После того, как он сворачивал на свой огород, Велик некоторое время шагал один, а потом рядом с ним оказывалась Таня.
До нынешнего дня он принимал это как должное и даже не любопытствовал, откуда она бралась — кралась ли поодаль незамеченной или, опередив их с Иваном, ждала за поворотом дороги. А сегодня все, что было связано с Таней, злило его, и, когда она выросла из-под земли и пошла рядом, он косо глянул на ее курносый нос и криво усмехнулся.
— Чего это ты засады на меня устраиваешь? Я тебе что, фашист?
Не заметив ни косого взгляда, ни кривой усмешки, Таня игриво засмеялась.
— Ага, хочу тебя в плен взять.
Этот тон еще больше разжег его.
— Чего ты из себя невесту строишь? — набычившись, грубо сказал он. — Самой еще, небось, мать нос чистит, а она уже хиханьки продает!
Танино лицо покраснело, а потом взялось белыми перьями. Она повернулась к нему и тихо, умоляюще сказала:
— Ты что, Велик, ты что?
Он уж и пожалел о своей грубости, и Таню стало жалко, но какое-то незнакомое чувство, стеснившее грудь, подталкивало его дальше и дальше.
— А то! — раздельно, с нажимом говорил он, как будто отвешивал пощечины. — Что ты из меня кусочника делаешь? Вот когда я пойду побираться и приду к тебе, и попрошу, тогда ты мне подашь, а пока я не прошу, сиди и жри свои драченики, а ко мне не лезь!
— Ох, да что ж это…
И голос и лицо у нее были страдающие, и вся она как-то обвяла, съежилась. Ему все больше становилось жаль ее, но жалость подавлялась тем незнакомым чувством, в котором были перемешаны злорадство, и горечь, и острое постыдное наслаждение… Ага, тебе больно, ну, вот так тебе и надо, помучайся! — кричал в нем какой-то мстительный голос, и было сладко сознавать, что она мучается. И он все добавлял ей:
— Чтоб я тебя не видел больше! И не бегай за мной!
— А я за тобой и не бегаю, — срывающимся голосом сказала Таня. — Подумаешь! Ты сам за мной бегаешь.
— Я?! Иди от меня, змея ломоносая! — крикнул он и замахнулся.
Таня отбежала, остановилась и, тяжело дыша, глядя на него беспомощными и покорными глазами, сказала надтреснуто, через силу:
— Подумаешь, гордый… с битой мордой… — И зарыдала.
Не сделав и десятка шагов, Велик почувствовал, что и сам готов зареветь — от жалости к ней, а больше от стыда. Стыд был нестерпимый, едкий, пекучий. За каждое свое слово, сказанное ей, за каждый жест (а особенно, что замахнулся) и за все свое нынешнее поведение. Ну чего, спрашивается, взбеленился? Унизительно, конечно, что носила милостыню, но ведь и то надо учесть: не унизить хотела, а подкормить тебя, дурака. Отчитал бы — и хватит с нее, а то ведь чуть в ухо не заехал. Герой!
А больше всего было стыдно за то незнакомое, удивлявшее его, чувство злорадства и сладостного удовлетворения, которое владело им все время, пока он видел, что она страдает, и толкавшее его причинять ей все новые страдания.
«Это уже во мне что-то фашистское проснулось, — думал Велик с затаенным страхом. — Мне радостно оттого, что человеку больно. Вот она — плачет, украдкой оглядывается, а мне, как кошачьей лапкой по сердцу».
Встречаясь с Таней на переменках в школьном коридоре, во дворе, по дороге в школу или из школы, Велик делал каменное лицо, скользил по ней невидящим глазом и проходил нарочито неспешно, как будто она была не человек, а засохший куст у плетня. И, видя, как Таня начинает краснеть и бледнеть, часто-часто моргать и втягивать голову в плечи, он со стыдом чувствовал, что это ему приятно.
И вдруг… На большой переменке Велик вышел во двор. Третий и четвертый классы играли в кошки-мышки. В кругу стояла и Таня. Он тоже вошел в игру, став неподалеку от нее, чтобы можно было исподтишка наблюдать за нею. Она, конечно, видела его, но, странное дело, даже бровью не повела, а стоило ему на миг отвернуться — вообще исчезла. И ему сделалось досадно, скучно и пусто.
Теперь Велик стал видеть ее только издали. Если он шел ей навстречу, она сворачивала или показывала ему спину. Если на переменке сталкивались нос к носу, Таня, отведя глаза и пригнув голову, ступала в сторону и стремительно уходила прочь. Ему стало ясно: Таня не хотела его видеть. И это убивало наповал.
Настрадавшись по уши, Велик решил помириться. Но теперь это было не так просто. Еще неделю назад он мог в любое время подойти к ней, сказать два слова и увидеть в ответ радость на ее лице. А теперь даже не знал, подпустит ли она его к себе, если подпустит, станет ли говорить с ним, если станет, согласится ли на примирение, если согласится, не будет ли это сделано унизительным манером: мол, ну ладно уж, куда денешься.
Это его удерживало. Подойдешь — и окажется действительно: «гордый с битой мордой». Нет уж, пускай лучше она думает про него, что он просто гордый.
Общее Дело
Шурка Хабаров ушел в армию. Он был членом редколлегии колхозной стенной газеты «Урожай», и оформлять стенгазету Зарин поручил Велику.
— Будем принимать в комсомол — это тебе зачтется. Художник ты, конечно, от слова «худо», с Шуркой не сравнить, но что ж делать? Школьную оформляешь — справишься и с колхозной.
Первая газета с участием Велика была выпущена к Октябрьскому празднику. Ее вывесили в правлении. Увидев столпившихся перед нею читателей, Велик снова почувствовал себя как в тот момент, когда сплел первые в жизни лапти или пропахал свою первую борозду — будто подрос на целый вершок. Антониха, которую «протащили» за курение, отошла от газеты и ткнула Велика кулаком в плечо: «У, ироды, помешало вам мое табачество!»
А он гордо вздернул подбородок.
Сразу после праздника начали готовить следующий номер. Он должен был выйти к 5 декабря — Дню Конституции. Пока остальные члены редколлегии писали заметки, Велик, оставаясь после уроков в школе, рисовал заголовок, расчерчивал большой лохматый зеленый лист оберточной бумаги на колонки. Он старался с удвоенным прилежанием — этот номер был особый для него: 5 декабря ему исполнялось четырнадцать лет, Зарян пообещал назначить на этот день собрание с повесткой дня: «Прием в члены ВЛКСМ».