Как зачарованный смотрел Владимир на умирающую зарю. Невзначай коснувшись чего-то холодного, он очнулся. Вгляделся и обнаружил под самой застрехой несколько ружей, оставленных бежавшими повстанцами. Его рука инстинктивно потянулась к одному из них, и из слухового окна грянул выстрел. Среди мертвой тишины он прозвучал оглушительно. Крыша над головой застонала, чердак загудел, пролеты моста ответили эхом, по Малой Стране прокатился глухой рокот. Где-то внизу, в доме, хлопнула дверь, послышались крик и топот, но Владимир вскинул второе ружье, стоявшее у его ног, высунул дуло в окно, прицелился в гренадера, которого заметил на Кампе, и спустил курок. Под бледнеющим небосводом вторично громыхнуло, над мельницей взмыла стая вспугнутых голубей. Кто-то бежал по лестнице на чердак и уже ломился в дверь. Владимир взял следующее ружье и выстрелил в третий раз.

«Мерзавцы! Негодяи! Сумасшедшие! Остановитесь!» — злобно сипел ворвавшийся на чердак мельник. Владимир поставил ружье и повернулся к отцу.

«Убийцы! Вы что, не знаете… Боже милосердный, Владимир, это ты? — в ужасе застонал отец, но испуг его тотчас сменился яростным гневом. — И это мой сын, мое единственное дитя… Да ты накличешь на нас погибель! Разве ты не знаешь, что заключено перемирие? Что на один только выстрел Виндишгрец ответит бомбардировкой?! Нет, ты знаешь, как тебе не знать: ведь ты студент, философ, академик, офицер гвардии, баррикадный бунтарь! Мало тебе несчастий, ты добиваешься еще нашей погибели, выродок, ублюдок! Вон отсюда! Вон из моего дома! Я проклинаю тебя, проклинаю, проклинаю!»

Ни слова не говоря, Владимир стал спускаться по лестнице, следом за ним — отец в припадке безумной, долго копившейся ярости. Владимир был уже внизу, когда издали донесся зловещий гул.

«Слышишь? — вопил сверху, из темноты отец. — По нас уже бьют из пушек, ты добился своего, теперь мы все будем в аду!»

От второго залпа задребезжали стекла, с улицы донеслись отчаянные крики женщин.

«Дева Мария, пресвятая богородица, — бормотал старый мельник, сползая по ступенькам, — смилуйся над нами. Я проклял сына, что я могу сделать еще? Я прогнал его, я ни в чем не повинен, отврати от нас погибель».

Дальнейших причитаний отца Владимир не слышал. Словно во сне, прошел он через комнаты и, очутившись на улице, двинулся вдоль набережной, явственно слыша грохот батарей, грозный вой разрывавшихся над городом бомб; он слышал вопли обезумевших от страха людей, видел, как шарахались пешеходы. Но сам он шел медленно, точно лунатик, — единственное живое существо у нескончаемого парапета, живая мишень. Лишь у кирпичного завода, возле разбитого железного моста, Владимир остановился; он медленно обернулся и первое, что увидел, был язык пламени, лизавший сухую дранку сметановской мельницы…

Буреш рассказывал это своим звучным, приятным голосом, сцены на мельнице он даже разыграл, придя в сильнейшее волнение. Но вот он умолк, голова его устало поникла на грудь, глаза закрылись.

— Что ж было дальше? — выждав, спросил его Керголец.

Буреш секунду помедлил, открыл глаза.

— Мой друг Владимир Сметана навлек на себя проклятие и кару. Он ушел из дому, ушел из города и больше не возвращался. Затерялся в мире, исчез, его уже нет в живых. И вот спустя тридцать лет на его имя приходит письмо. Оно лежит перед вами, на нем пять сургучных печатей, и все они до сих пор целы. И я спрашиваю вас, земляки и друзья мои, вскрыть мне его или вернуть с припиской: «Владимир Сметана умер»?

Ответ последовал не сразу. Все находились под впечатлением поведанной Бурешом истории, раздумывали о загубленной человеческой жизни, вспоминали эпизоды легендарного сорок восьмого года, которые пережили сами или их друзья. Буреш же вдруг перенесся из прошлого к будничной, трезвой действительности, к сегодняшнему дню, требуя от них важного решения. Нелегко им было совершить мысленно этот скачок во времени. Первым нарушил молчание Керголец, но и тот начал издалека.

— Ты говоришь, что был ближайшим другом Владимира Сметаны. Верно, тебе не раз приходилось действовать от его имени?

— После того как он… исчез? Да, один или два раза. Никто особенно не интересовался им.

— В таком случае, я думаю, тебе нужно сделать это и в третий раз и распечатать письмо. Верно я говорю?

— Правильно. Пусть распечатает, — закивали остальные.

Друзей охватило волнение, им не терпелось узнать содержание письма — чем окончится история или каково будет ее продолжение. Буреш вскрыл конверт. Далось ему это с трудом, его руки, загрубелые рабочие руки, дрожали. Он пробежал глазами извлеченную из конверта бумагу, и на лбу его выступили капельки пота. Стерев их рукой, он протянул бумагу Кергольцу, и тот прочел вслух уведомление из суда в Праге I — Владимиру Сметане надлежало явиться для получения наследства после умершего Прокопа Сметаны, мельника и мещанина, проживавшего в Праге I, каковое наследство, помимо движимого имущества, состоит из каменного дома, находящейся в исправности мельницы близ Почтовой улицы и из хутора Сметанки в Коширжах с угодьями и леском в округе Мотоль.

— Ну, Буреш… — заговорил Керголец, — поздравляю тебя. Никому из нас такой оборот не светит.

— Вы думаете, — ответил Буреш, запинаясь, — вы думаете… что я могу… что я вправе принять это?

— А почему бы и нет, черт побери?

— Но ведь по моей вине…

— Брось! Свою вину ты давным-давно искупил. Кто из-за минутного мальчишеского сумасбродства тридцать лет ведет такую жизнь, как ты, тот, считай, отбыл свое наказание.

Карасы горячо поддакнули, и Буреш-Сметана с благодарностью пожал им руки.

— Вы правы. Полностью искупить свою вину, оставаясь на положении нищего скитальца, я все равно не в силах. Тогда как, владея мельницей и поместьем, я смогу хоть в какой-то степени возместить причиненный городу ущерб. Это ясно как божий день. А я-то тридцать лет терзался угрызениями совести… Мне все казалось, что мой долг жить в нужде и нищете. Терпеливо нести свой крест и ежедневно бичевать себя. Нет! Искупить вину человек должен жизнью, до краев наполненной большими делами. Кануть в Лету — что этим исправишь? А вот творить добро, работать для других и помогать другим — таков истинный путь искупления.

Буреш весь загорелся. Радостное волнение его передалось остальным, и через минуту все весело чокались с новоиспеченным мельником. Один Малина оставался крайне сдержан, помалкивал да почесывал седую голову.

— Ты что, Венделин? — заметил его кислую мину Керголец. — Неужто не рад, что нашему другу подвалило счастье?

— По совести говоря, — затянул Малина, — не пойму я, Буреш, о ком речь? О тебе или об этом Сметане? Ежели ты — это он, то как ты можешь быть живым; сам ведь только что сказал, что Сметана номер. Никак не возьму в толк…

— Ой, умора, ну и простофиля же наш дед! — покатился со смеху Керголец, а за ним и остальные. — Ты что же, папаша, не докумекал, что все это выдумка — и друг и то, что он богу душу отдал?

— Хороша выдумка — мельницу отвалили! Нет, что ни говорите, может, я и простофиля, а такого не бывает, чтобы за выдумку мельницу отказывали.

— Да Буреш ничего и не выдумывал; толкуя о приятеле, он рассказывал о себе. Он сам и есть Сметана. Только не хотел человек сразу раскрывать карты, вот и выдал себя за своего друга.

— Ну, поди разберись тут со стариковскими мозгами. Выдумки — дело зряшное, я так полагаю. Одна путаница через них.

Прошло немало времени, пока старику все растолковали и он наконец уразумел, что Гонза Буреш, тентовик, стал отныне Владимиром Сметаной, хозяином пражской мельницы и землевладельцем, и принял к сведению заверения Буреша, что это никоим образом не отразится на их взаимоотношениях. Тем не менее по дороге домой Малина еще не раз возвращался к своим поучениям и, укладываясь спать, беспрестанно твердил:

— Выдумки — дело зряшное. Одна путаница через них.

X

Хотя решение и было принято, Буреш-Сметана не смог сразу порвать с цирком, который стал для него родным домом. Все очень удивились, узнав, что шапитмейстер заделался богатым мельником, даже Петер Бервиц пришел дружески поздравить автора пантомим с неожиданной переменой в жизни. Он обрадовался, услыхав, что Буреш не торопится и останется с ними до самого Будапешта, откуда ему удобнее добираться домой. Но и из Будапешта Буреш отбыл не сразу — все откладывал да откладывал отъезд, хотя по его новому платью и обуви было видно, что он собирается начать иную жизнь.