— Чао.

— Как? Чао? Какое смешное имя, прелесть! Чао! И правда, отзывается! Чао, мой милый, мой золотой Чао! И ведь не скажет, что надо взять с собой кусочек сахару! Может, кто-нибудь сбегает в лавку? Вы? Будьте любезны: на десять крейцеров сахару и на пятачок хлеба!

Елена была в крайнем возбуждении. Собравшиеся вокруг конюхи поддакивали: лошадь хоть куда, а как под седлом идет!

— Нельзя ли проехаться? У вас не найдется дамского седла?

Карас все предусмотрел, и конюхи вывели Чао в новеньком, блестящем снаряжении, придававшем ему необычайно кокетливый вид. Елена была в костюме, но это не смутило ее. Вашек помог жене сесть в седло, и Чао, потряхивая гривой, рысью затрусил к дорожке.

С той поры Елена ежедневно наведывалась на Бредовскую улицу, где ее с нетерпением поджидал Чао. Это был жеребец-полукровка с приятным, мягким ходом, большой умница. Он быстро сообразил, чего хочет от него новая хозяйка, и возбуждал своими успехами всеобщее восхищение и зависть. Елена души не чаяла в коньке. Все свободное время она проводила с ним. В хорошую погоду ездила в Стромовку[175], в плохую — тренировала Чао на манеже. Раза два в месяц Карас тоже брал лошадь напрокат, и они отправлялись за город, по старинным прекрасным аллеям к Мотолу, по французскому шоссе к Хухле или карлинскими улицами, через Либень, в Трою. Они как бы открывали для себя окрестности Праги. Для Елены это были обычные прогулки, Карас же все больше влюблялся в Прагу, о которой слышал столько восторженных отзывов. Теперь он жадно знакомился с ее красотами, любовался незнакомыми пейзажами. С горы, куда они не раз поднимались из долины, их взорам открывалось безбрежное море пражских крыш и башен — так когда-то смотрели на Царьград Петер и Агнесса Бервицы.

Елена любила эти поездки, но предпочитала проводить время в манеже. Чувства, которые обуревали Вашека на родине, были ей чужды, не слишком занимали ее и окрестности. Елену интересовала верховая езда как таковая, рысь или галоп, и с этой точки зрения однообразные прогулки по аллеям Стромовки привлекали ее больше, нежели экскурсии за город. Величайшее наслаждение доставляла ей «высшая школа», а ею она могла заниматься в манеже. Там, удовлетворяя самую сильную свою страсть, она перебарывала капризы, страх, инертность лошади, разжигала ее честолюбие. Там она вознаграждала себя за утрату цирковой арены, там возвращались к ней отлетевшая молодость, мир ее родителей и предков. Для Вашека с приездом в Прагу понятие родины стало гораздо шире. Для Елены оно ограничивалось теперь двумя дорожками манежа да красавцем Чао. Вашек без какого бы то ни было насилия над собой жил одной жизнью с городом, Елена оживала лишь в седле, обучая жеребца аллюрам «высшей школы». Что значили для нее заботы и радости театра-варьете Умберто в сравнении с тем, что Чао стал усваивать пиаффе, аллюр на месте с подъемом «на свечку» — сложнейшую фигуру, для выполнения которой приходилось с быстротой молнии чередовать импульсы: то посылать коня вперед, то осаживать его, пока взмыленное животное не начинало ритмично подниматься и опускаться. Ранверс, менка ног, испанский шаг, пассаж, испанская рысь, разный темп, разный рисунок — о, это напоминало ей добрые старые времена: посреди манежа с шамберьером и райтпатчем в руках стоит отец, мать критически наблюдает за ее работой из ложи, старый Ганс поджидает коня у барьера…

Земский манеж посещали аристократы и офицеры, они с восхищением наблюдали за стройной наездницей, уверенно обучавшей свою лошадь замысловатым аллюрам, техника которых оставалась для них загадкой. Вокруг Елены образовалось общество восторженных почитателей искусства высшей школы, с ними она как с профессионалами могла поговорить о лошадях, о седлах, о мартингале, о дрессировке на свободе и тысяче других вещей. Когда, облокотившись на Чао, Елена дискутировала с молодым Турн-Таксисом или Лобковицем о прыжках через ирландскую скамейку, ей чудилось, будто она стоит в сенях конюшни цирка Умберто во времена его наивысшей славы.

То было похоже на мимолетное видение давно потерянного рая. Но когда после испытанного в манеже блаженства она снова оказывалась в ужасающем грохоте поездов, в клубах черно-сизого дыма, в своей карлинской квартире, вынужденная созерцать безнадежно мертвенные глыбы виадука, на которых изучила каждую щербинку и трещинку, ее опять охватывала меланхолическая, мучительная тоска по иной жизни. Переложив хозяйство на плечи прислуги, она всецело предалась верховой езде и дрессировке. От напряженной работы мускулы ее отвердели, резче обозначились нежные черты лица, в глазах засветилась волевая искорка. Карас радовался: наконец-то он устроил ее жизнь так, как она того хотела, — но тем больше отдалялась от него Елена. Нити, связывавшие ее с окружающим миром, рвались одна за другой. Она лишилась среды, в которой родилась и выросла, дела, в котором видела свое назначение. Кануло в Лету все, что было создано трудом ее предков. Блеск и престиж театра-варьете Умберто не могли заменить ей более скромных, но куда более радостных успехов цирка Умберто. Там она дерзала и пробовала, здесь стала пассивным зрителем. В цирке она была сподвижницей мужа, варьете отдалило от нее Вашека. Он углубился в область, где она ничем не могла ему помочь, к которой не желала приобщаться. Что из того, что он презрительно отзывается об ангажируемых им актрисах; он радуется их успеху и по мере сил способствует ему. Но она не унизится, не станет бороться за мужа с этими международными шлюхами — для этого она слишком горда. Прямо хоть плачь! У нее похитили все, что давало ей ощущение счастья, завезли в чужой город, заточили в угрюмую квартиру, где она мечется, как некогда мотались в клетках их львы и тигры. Но Бервицы не плачут! Бервицы сопротивляются, Бервицы умеют быть хозяевами своей судьбы.

Чао — прекрасный жеребец, и Елене есть теперь кем повелевать. Когда они остаются с ним вдвоем, ей кажется, что она снова в цирке Умберто. Чао бежит к Королевскому заповеднику, а Елене чудится, будто она выезжает из Букстегуде в необъятный мир. Богатые люди держат скаковых лошадей потому, что верховая езда требует от них большого напряжения и внимания и помогает таким образом отвлечься от тяжелых мыслей. Елена настолько искусна, что, сидя в седле, даже забывает о бегущей под нею лошади. Она тоже сосредоточивается, но лишь для того, чтобы помечтать. Чао действует на нее, словно опиум. И в видениях, которые проносятся перед ее глазами, все чаще мелькает красивое смуглое лицо с усиками и звучит ласковый тенор: «Это я, твой Паоло, Еленка, счастье мое!»

VII

Если бы постепенно отсохли все корни, удерживавшие тоненькую былинку Елениной жизни, в надежности одного она бы все-таки не усомнилась, ибо верила, что он не подведет, не может подвести. То была ее любовь к Петеру — Петру, как его стали звать на чешский лад. Но и здесь роковая судьба начала свою разрушительную работу.

Гимназия открыла перед пытливым мальчиком новые горизонты, и Елена с тоской и болью чувствовала, что Петрик ускользает от нее, отчуждается. Мальчик с жаром принялся за учебу. Честолюбивое упорство, каким сызмальства отличался его отец, проявилось и в его соперничестве с однокашниками. На учителей он смотрел как на апостолов, жадно ловил каждое их слово, и каждое слово глубоко врезалось в его память. Ему почти не приходилось готовиться дома — так хорошо он все усваивал в школе. С первого же полугодия Петрик без особого труда стал первым учеником в классе; мать, справляясь о нем в гимназии, только и слышала от учителей: «Какой внимательный, какой сообразительный!» Когда мальчики вышли из невинного ребячьего возраста, когда класс более явственно разделился на группы — в зависимости от характеров, способностей и пристрастий, — среди самых отстающих и разболтанных учеников начали вдруг раздаваться голоса, будто Петр Карас — подлиза, зубрила и выскочка, да к тому же еще мастер пускать пыль в глаза. Карасу дали прозвища Циркач и Аллегоп; последнее так и закрепилось за ним, но класс не согласился с мнением одиночек. Нет, Аллегоп не подлизывался к учителям, не заискивал перед ними, не задирал носа, напротив — он помогал и подсказывал другим и всегда был солидарен с классом. Отличался же он только тем, что учеба доставляла ему удовольствие. Многие гимназисты не разделяли его энтузиазма, но, поскольку он был заодно с ними, это не могло служить поводом считать Аллегопа паршивой овцой.

вернуться

175

Стромовка — большой парк в Праге.