Изменить стиль страницы

Именно этот человек, некогда бывший активным деятелем антибольшевистского движения и даже занимавший пост министра иностранных дел в правительстве Колчака, вместе с Ю.Н. Потехиным, бывшим монархистом и деятелем кадетской партии, также сотрудничавшим с Деникиным и Колчаком, возглавил «Накануне».

Большевиков такая биография вполне устраивала. «Люди, которые давали министров Колчаку, поняли, что Красная Армия не есть выдумка эмигрантов, что это не разбойничья банда, — она является национальным выражением русского народа в настоящем фазисе развития. Они абсолютно правы… — писал Троцкий вскоре после выхода сборника “Смена вех”. — Сменовеховцы, исходя из соображений патриотизма, пришли к выводам, что спасение России в советской власти, что никто не может охранить единство русского народа и его независимость от внешнего насилия в данных исторических условиях, кроме советской власти, и что нужно ей помочь… Они подошли не к коммунизму, а к советской власти через ворота патриотизма».

В этом смысле, с точки зрения большевиков, чем «хуже» вел себя человек в революцию и гражданскую войну, чем яростнее против них выступал и писал, тем теперь было для них лучше. Если такие люди одумались и раскаялись, если эти к нам перешли, значит, мы действительно сила. А если еще к тому же графья, да с литературной фамилией… Вероятно, во всей эмиграции трудно было найти лучший выбор для заведующего литературным приложением к «Накануне», чем Алексей Толстой. Это не значит, что он был лучшим писателем русской эмиграции, но он был первым из действующих в тот момент писателей. По большому счету никто из эмигрантов в 1919, 1920, 1921 годах ничего нового, оригинального не создал — в основном перепечатывали старое, а Толстой прославился к тому времени по крайней мере двумя выдающимися вещами — «Детством Никиты» и «Хождением по мукам».

Так что со стороны Советов, истинных организаторов и спонсоров «Накануне», пригласить Толстого было грамотным ходом. Неизвестно, кому еще предлагали эту должность и предлагали ли, во всяком случае никто из крупных писателей о таком предложении не заявлял ни тогда, ни позднее, неясно также, какого рода тайное соглашение было заключено между именитым писателем и его советскими работодателями, но скорее всего Толстому пообещали и относительную независимость, и свободу действий, а граф умел торговаться и мог много чего для себя вытребовать. И все же с его стороны прийти в «Накануне» был огромный риск, если не сказать авантюра, но тут проявились характер, натура: он почувствовал, что с «Накануне» можно делать дело — приманка, на которую он клевал охотнее всего.

Газета «Накануне» сыграла огромную роль и в судьбе Толстого, и в судьбах десятков русских писателей, которым главный редактор литературного приложения дал все: и имя, и деньги. Там печатались вещи, которые не могли быть опубликованы в Советской России, — первые рассказы Булгакова, там печатался Пришвин, который перед этим не опубликовал в течение четырех лет в Советской России ни строчки, там публиковали М.Зощенко, Александра Грина, Катаева, Вс. Иванова, Вл. Лидина, О.Мандельштама, Г.Шенгели, Н.Асеева, а из эмигрантов— Соколова-Микитова, Р.Гуля. Даже люди, настроенные по отношению к «Накануне» враждебно, признавали: «Писатели из России, дающие свои рукописи, чисты перед совестью своей. В России нет прессы, “Накануне” — форточка для них, пропускающая свежий воздух свободной Европы». Однако по отношению к Толстому реакция эмиграции была мгновенной: от графа потребовали разъяснений, а когда он отказался выполнять фактический ультиматум — или с нами, или с ними, — поставили вопрос о его исключении из Парижского союза русских литераторов и журналистов, главного эмигрантского литературного клуба, во главе которого стоял П.Н. Милюков. Считавшая себя неполитической писательская организация проявила принципиальность: против исключения высказался один только Куприн. Бунин воздержался, но, к сожалению, ничего об этом в своих мемуарах не написал. Не написал и в дневнике (по крайней мере в том его виде, в каком он был опубликован Милицей Грин), но зато есть в его дневниковых записях апреля-мая 1922 года довольно любопытные факты:

«11 Апреля.

В 5 у Мережковских с Розенталем. Розенталь предложил нам помощь: на год мне, Мережковскому, Куприну и Бальмонту по 1000 фр. в месяц.

6 Мая.

Вечером курьер из Mинистерства иностранных дел — орден и диплом “Office de l’Instruction Publique”».

Случайно или нет это совпадение, но складывается впечатление, что случай с Толстым отрезвил тех, у кого были деньги. И наиболее видным русским писателям, которые были доведены до крайности и теоретически могли за графом последовать, бросили кость.

А с ослушником же Толстым поступили так же, как поступали с ним во дни его литературной молодости: примерно наказали кнутом, чтобы другим было неповадно — ни резать хвосты у обезьян, ни дерзить старшим, ни бегать к большевикам и думать, что им все позволено. Чего-то подобного он мог ожидать, но такой жесткой реакции — вряд ли. Будучи человеком самоуверенным и хорошо чувствуя, что между ним нынешним и ним десятилетней давности лежит пропасть с точки зрения литературного веса, он мог легко вообразить, что с графом Алексеем Н. Толстым так не поступят, «Алешке» хулиганство и хитрость простят. Если можно брать деньги на галстуки у дяди Сережи Скирмунта, если можно клянчить у буржуев, то почему нельзя у большевиков? Главное — дело делать.

Позднее эмиграция отнесется к «перелету» Алексея Толстого гораздо мягче. Отсюда и нежный тон бунинских воспоминаний, и прощение со стороны Вишняка, назвавшего Алексея Н. Толстого «не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и “вкусно” — гастрономически и “спиритуалистически”, в свое удовольствие пожить», хотя оценка эта, конечно, очень плоская и сильно оглупляющая Толстого: на вкусную еду и сладкую жизнь он заработал бы и в Берлине, и в Париже. Но, быть может, точнее всех высказался Федор Степун:

«Я не склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию. Очень возможно, что большую роль в решении вернуться сыграл идеологический нигилизм этого от природы весьма талантливого, но падкого на славу и деньги писателя. Все же одним аморализмом толстовской “смены вех” не объяснить. Если бы дело обстояло так просто, мы с женою, только что высланные из России, вряд ли могли бы себя чувствовать с Толстыми (к этому времени Алексей Николаевич был женат вторым браком на Наташе Крандиевской) так просто и легко, как мы себя чувствовали с ними накануне их возвращения из Берлина в СССР…

Мне лично в “предательском”, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что, в отрыве от ее стихии, природы и языка, он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытной жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».

Глава десятая

Третий слева

«Ну и врут тут ваши эмигрантские газеты, пишут, будто бы Алешка как приехал, так и начал загребать миллионы, — рассказывал Роману Гулю о Толстом хорошо знавший последнего Константин Федин. — А на самом деле первые два-три года Толстые еле-еле сводили концы с концами, и к нам — то Наталья Васильевна (Крандиевская), то ее сын, то сам Толстой прибегали за десятирублевкой, чтобы на базар сходить. Да и травили его всякие РАППы, ведь Маяковский орал, что в РСФСР Толстой не въедет на белом коне своего полного собрания сочинений».