Надо сказать, что чувство любви здесь шире мифологии. Мифология нам рисует или блаженных смеющихся богов или богов страдающих. А в напряжении чувства человек выходит за рамки этого различия. Он одновременно совершенно открыт страданию, состраданию, сочувствию и ликует от переполняющего его обилия жизни.

Я думаю, что в этой связи можно понять и спор, что такое игра в терминах мифологии. Мартин Бубер, вспоминая мифологическую концепцию Индии, концепцию лилы — игры (мир как игра Бога) — возражает, что мир не игра, а судьба Бога. По-моему, верно и то, и другое. Это одновременно и игра, и судьба. Одновременно и радостная игра, и бесконечное страдание. И когда Экхарт говорит, что «игра идет в природе Отца; зрелище и зрители суть одно», он вовсе не предполагает, что это веселая игра, и даже — что это просто веселие духа. Эта игра иногда полна страдания. И вместе с тем, как в тех случаях, когда мы созерцаем трагедию или слушаем Реквием, это вовсе не игра. И как верно написал пастор Рубанис, наш современник, довольно молодой пастор из Риги, литургия — это тоже игра. Это игра — в смерть и воскресение. И все это, как сказал Гете, постигает "душа лишь любя".

Разумеется, любовь, — я говорю то, о чем говорил в начале, сравнивая нашу культуру с китайской, — любовь не жестко привязана к половой любви между мужчиной и женщиной, даже у животных. В конце концов, собачья привязанность к своему хозяину — своего рода тоже любовь. Тем более, у людей. Наверное, у каждого из вас есть примеры глубокой любви, привязывающей человека к ребенку, к учителю. Это чувство в какой-то мере ограничивает нашу свободу, и в то же время, я повторяю, потому что это очень важно, — дает новое направление, новую степень свободы. Казалось бы, если только и свету, что в ее окошечке, что в его окошечке, то человек попадает в рабство к своему чувству, но почему же он ликует? Это же не обманчивое ликование, не обман, не иллюзия. Иллюзия в том, что свет только в этом окошечке. Но не иллюзия в том, что через это окошечко проливается какой-то вечный свет. Более того, как мы уже говорили на прошлых лекциях, в самой любви есть что-то, переходящее в религиозное чувство. До боготворения. Не помню, вспоминал ли я слова из романа Стендаля, слова мадам де Реналь, что она испытывает к Жюльену Сорелю то, что она обязана испытывать к Богу: благоговение, любовь, страх. Тут есть опасность кумиротворения. Есть опасность привязанности, которая толкает на безнравственные поступки. Но в истинном своем аспекте — это раскрытие другого как иконы. Человек человеку может стать иконой. Человек в человеке раскрывает образ и подобие Бога, который в нем скрыт обычно, но который может быть увиден глазом любви. Собственно, любовь может быть даже определена как раскрытие в другом (другой) образа и подобия Бога, иконы. И поэтому высокое чувство любви всегда перекликается с чувством религиозным. Те, кто знают стихи Зинаиды Александровны Миркиной, этому не удивятся, потому что ее стихи... Иногда трудно определить, о чем они. Потому что стихи, обращенные к Богу, не отличаются от стихов любовных, а стихи о любви — это стихи о созерцании вечности, только созерцании вдвоем. Вот несколько ее стихотворений, которые случайно подвернулись под руку:

Мы с тобой молились как деревья –

Без молитв, дыханием одним.

Всем своим безмолвным устремленьем,

всем единством стихнувшим своим.

Приближались меркнущие дали,

Лес светлел в преддверьи полной тьмы.

Мы с тобой молитв тогда не знали,

Но самой молитвой были мы.

Вот другое:

Нас обвенчала тишина

В свой сокровенный час.

В обоих нас вошла она

Одна – в обоих нас.

Мы ею до краев полны,

И нам с тобой дано

Не расплескавши тишины,

Понять, что мы – одно.

Это очень важная строка — "не расплескавши тишины"… То, о чем не пишут наши сексологи. Ну, еще стихотворение:

Такой пробел между тобой и мной,

Так пусто, ясно, высоко и глухо.

Ничто не станет на пути стеной.

Такое море веющего Духа.

Вот только кликни, и со всех сторон,

— Ведь невозможна ни одна помеха, —

Достигнет сердца чистый звездный звон

И отзовется троекратным эхом.

И ни единой мысли не дано

Смутить, рассечь простор ширококрылый.

И потому лишь мы с тобой одно,

Что бесконечность нас соединила.

И даже в стихотворениях, если можно сказать, сюжет которых может быть назван любовным, все равно никогда не покидает тема бесконечности, тема прикосновения к вечности.

И вот упали все преграды,

Что были меж тобой и мной.

Уже не близко, нет не рядом,

Мы просто сделались одной

Душой и плотью.И весь воздух

Вдруг выпит за один глоток.

Прожгли всю ткнать пространства звезды,

И в щели мира глянул Бог.

Как правило, любовь теряется тогда, когда теряется это вечное ее измерение, когда "расплескивается тишина".

В таком парадоксальном выражении, которое я здесь приводил, "раб Божий", заключена мысль о том новом глубинном измерении бытия, которое обычно человек не замечает и проходит мимо. А между тем, человек, не чувствующий этого, лишен целого измерения бытия. Меня поразила эта мысль у Антония Блюма, который написал, что тот, кто не знает молитвы, тот лишен целого измерения бытия. А молитва — это есть, в сущности, любовное обращение к Богу. Один из архиереев прошлого, кажется, Брянчанинов, говорил, что человек, который идет в монахи, должен иметь роман с Богом. И я думаю, что сквозь обычный роман тоже сквозит Божий свет, только не сквозь икону, а сквозь человека, в котором любовь открывает икону. В любви люди находят икону друг в друге. И привязанность к иконе глубины не противоречит свободе, наоборот, она открывает огромную свободу. Я позволю себе напомнить два евангельских суждения, которые, казалось бы, противоречат друг другу: "творю волю пославшего меня", — значит, человек все делает не от себя; а, с другой стороны, "сказано древним, а я говорю вам", То, что сказано древним Моисеем, считалось Божьей заповедью, голосом Бога. Но полная привязанность к Святому Духу дает полную свободу по отношению ко всем прежним следам прикосновения Духа, ко всем тем словам, в которых отпечатались откровения прошлого.

Само чувство Бога, если оно полно, чувство вечности дает масштабы, которыми можно измерить непосредственно любую ситуацию гораздо более точно, чем приложением к жизни обычных рамок заповедей, законов и т.д. Поэтому было сказано Августином: "Полюби Бога и делай, что хочешь". Потому что непосредственное чувство вечности дает такой масштаб, такой эталон, сравнительно с которым на просвет сразу обнаруживают себя достоинства каждой ситуации, каждого поступка. И ясно, что почем.

Этот масштаб внутренний делает свободным от порабощения страстями, от озабоченности всякого рода суетой, помыслами — и чувственными, и социальными. Всеми грехами, которые Розанов называл сухими и мокрыми.

Что же такое свобода? Свобода выбора? И да, и нет. Представим себе человека в аду. Для него свобода — это возможность выбраться из ада. Свобода — это, значит, что-то другое, чем ад. Но если представить себе, наоборот, человека в раю. Тогда свобода избрать другое значит самого себя изгнать из рая. Свобода в раю — отказ от выбора, это вечность одного выбора, одной любви. Свобода в раю — это свобода верности. Можно говорить о свободе выбора и можно говорить о свободе верности. Я думаю, любовь сохраняет свободу верности. Разрушает ее инерция свободы выбора.