Вряд ли случайно то, что сталинистский панэкономизм, который узурпирует даже авангардистский «грааль жизни», провоцирует сигнальное действие авангардистской антиэкономии: самоубийство. Когда Роман Якобсон пишет о самоубийстве Маяковского с точки зрения «растраты», он невольным образом формулирует суть конфликта. Ведь «расточительство» жизни можно трактовать двояко. С точки зрения логики дохода расточительство является катастрофой, а с точки зрения логики расточения оно представляет либидинальный принцип. Самоубийство Маяковского оказывается последним выходом из неудавшейся попытки синтеза производства и желания. Якобсон цитирует стихотворение Маяковского «Домой»:
Это радикальное производство (производство желания, производство как желание) создает бессмертие, находящееся за пределами узкой биологической экономики зачатия и рождения. Провокационному признанию Маяковского в желании убить ребенка[55]противопоставляется более фундаментальная победа над смертью. Это победа над временем, взлом его «ограды»: «люди смогут вылазить из дней, как пассажиры из трамваев и автобусов»[56]. Здесь отвергается доходно-экономическое сужение времени, то есть концепция запрограммированного времени, четко заданного на изготовление каждого последующего продукта. Именно такое сужение времени является прокрустовым ложем биоэкономики. Это время, в котором неизмеримое, без-мерное желание и производство больше не пересекаются друг с другом. Следовательно, если биоэкономический режим времени оказывается смертоносным фактором, тогда самоубийство, наоборот, становится средством производства.
Итак, историю авангарда не в последнюю очередь можно рассматривать под углом конкуренции двух экономик. С этой точки зрения, в диахронной перспективе более пристального внимания заслуживают и некоторые специфические черты поставангардистской литературы и искусства. В частности, я имею в виду парадоксальное напряжение между редукционизмом и эксцессом, которое не снимается диалектической логикой и господствует в минималистской эстетике 1960–80-х годов. В другом месте я попытался выразить этот феномен в образе катушечной нити (Spulung). На место герменевтической экономии ткани текста (где пробелы текстуальной ткани компенсируются порождением новых смыслов) приходит совершенно иное отношение максимума и минимума: это чрезмерное, «бессмысленное», «неэкономичное», бесконечное «распускание» (Spulung) текста, который не является больше тканью, а становится только лишь нитью[57]. В концептуализме мы тоже находим это парадоксальное качество художественных жестов, направленных на демонстративно редуцированную затрату сил. Это жесты, которые не «просчитывают», а словно «прокручиваются» с точки зрения как временной, так и смысловой экономики. В радикальном редукционизме минимализма, в его кажущейся экономии средств мы сталкиваемся с экономией затрат — и именно в этой замене мне видится вызов описываемой эстетики. Это относится как к единичному акту эстетической конкретизации, так и ко всему жизненно-экономическому измерению. В этом плане показательны концептуальное «искусство действия» и перформанс с их философией «пустого действия».
В контексте этих размышлений открывается интересный взгляд на имидж и творческое наследие самого «максималистского» из всех концептуалистов Д. А. Пригова. Первоначальная стилизация поэта является планово-экономической. Пригов пишет стихи по плановой норме, ориентируясь на количественные показатели производства. Эта особенность его творчества до настоящего времени анализировалась односторонне, как простая пародия на советское плановое хозяйство. Но в ней заключено нечто большее: мы находим здесь другую версию экономии затрат — в облачении экономики доходов. Принцип планирования ресурсов опровергается здесь не в модусе эксплицитной антиэкономии (вплоть до ее радикального шага, самоубийства), но в модусе перевыполнения, который доводится до графоманского эксцесса. Слишком ранняя смерть поэта демонстрирует нам, что и в его биоэкономичном режиме действовало скорее перевыполнение, нежели антиэкономия. Пригов ушел из жизни, потому что в его деятельности не было места для передышек.
В художественном габитусе Пригова «графомания» является постоянной величиной в рамках хамелеоновских превращений этого художника имиджа. Приговский «образ автора» — это фигура, которая пишет и рисует беспрерывно. Под давлением «страха пустоты» (horror vacui) она зачерняет белые листы, час за часом механически заштриховывает пространство карандашом и шариковой ручкой, покрывает новыми текстами и рисунками печатные страницы газет, создает одну за другой тетради стихотворений, даже скрепляет забракованные листы и делает из них текстуальные «гробики». Одержимостью заполнения отличается и поэтическая форма приговских циклов. Это в буквальном смысле выходящие из берегов стихи, текстуальный и метрический заряд которых настолько силен, что даже выбивается из ритма в последней строке.
Жизненно-экономическое перевыполнение относится, однако, не только к области стилистики поведения, но проигрывается, особенно в позднем творчестве Пригова, в самих текстах, в топосах «автобиографического» подведения итогов. Первым «проектом» такого типа были датированные по месяцам «Графики пересечения имен и дат» (1994). Под диктатом названий и «предуведомлений» стихи здесь втиснуты в рамочную конструкцию дневниковых итогов. В более поздних текстах, например, в стихотворении «Кого я встречал за свою жизнь» (1999), разворачивается функциональная система собственной и чужих биографий, соотнесенных с точки зрения взаимной выгоды. Именно затем нужно «спешить» вспоминать, потому что иначе одним только фактом неназывания людей, о которых нужно вспомнить, можно нанести им «вред». И, наоборот, называние имен придает жизни поэта дополнительную ценность, поскольку в этом действии выражается, быть может, «единственное благое дело в своей жизни»[58]. Другой текст подводит итог пребыванию поэта в европейских и американских городах («Позволь», 1999). В стихотворении «Мера и размер» (1999) распорядок дня утверждается в форме количественных нормативов, в «Хронометраже» (1999) подсчитывается общее время поездок автора в метро в Лондоне, Берлине и Москве (городах, в которых поэт регулярно бывал) в течение 60 жизненных лет. Итог творческой деятельности, находящий арифметическое воплощение в жизненной плановой норме размером в 24 000 стихотворений, может обернуться единственной мотивировкой и самоцелью цикла «стихов», которые не содержат ничего другого, кроме собственной нумерации («Искусство позиций», 1994). Так возникает своего рода поэтическая бухгалтерия доходов и расходов жизни, выраженная в цифрах баланса «пользы» и «ущерба», «прибавления» и «отдачи», «репутации» и «недоброжелательства», «ограничения» и «открытия новых уровней» («Компенсации», 1999)[59].
54
Цит. по: Якобсон Роман. О поколении, растратившем своих поэтов // Якобсон Роман. Смерть Владимира Маяковского. The Hague; Paris: Mouton, 1975. С. 16 и далее.
55
Ср.: Там же. С. 23.
56
Там же. С. 22.
57
Witte Georg. Fäden. Ein infratextuelles Motiv // Minimalismus. Zwischen Leere und Exzeß / Hrsg. von Mirjam Goller und Georg Witte. Wien, 2001. S. 181–212.
58
Пригов Д. А. Исчисления и установления: Стратификационные и конвертационные тексты. М.: НЛО, 2001. С. 298–299.
59
Не опубликовано; машинопись 1999 г. из личного архива автора статьи (все неопубликованные тексты, цитируемые в дальнейшем, также приводятся по экземплярам из этого архива).