Илья Лавров

Путешествие в страну детства

Памяти Александра Лаврова,

павшего в бою за Ленинград.

Первые проблески

…В доме темно и тревожно. Окна закрыты ставнями. Где-то на улице раздается четко «Та-та-та… Та-та-та»…

Мать и отец мечутся по дому, загоняют нас, детей, в маленькую комнатенку, укладывают на тулуп и одеяла, брошенные на пол.

Горит коптилка — золотой жучок пламени, потрескивая крылышками, копошится на горлышке пузырька. Тусклый свет, изнемогая, борется с темнотой. На стенах клубятся огромные черные тени. На потолке возникают лохматые, великаньи головы.

Обледеневшее окно заложено цветастыми подушками. Болтаются завязки наволочек. В косяке — дырка, в нее просунут заиндевелый конец железного болта. В отверстие на его конце вставлен гвоздь, прикрепленный к косяку веревочкой. В дырку сочится белая струйка мороза.

За окном, не умолкая, строчат: «Та-та… Та-та-та»… Мне страшно. Мама объясняет, что это красные воюют с Колчаком, что стреляют из пулеметов, а через подушки пуля не пройдет. Но мы все равно прижимаемся к полу…

Это мое первое впечатление от жизни: война, выстрелы, страх.

Второй проблеск в памяти: дом полон чужими людьми. На широкой деревянной кровати куча шинелей, полушубков, папах и шапок с красными лентами наискось. У стены — ружья. Пахнет кожей, овчиной, валенками, потом.

На столе большой чугун с картошкой в «мундирах». Из него до самого потолка валит пар. За столом тесно сидят люди, чистят картошку. Кожура ее лопнула, в трещины вылезает рассыпчатое, белое. Люди обмакивают картофелины в деревянную тарелку с крупной серой солью.

Пьют рыжий морковный чай. Кружки, сделанные из медных гильз от снарядов, толстые и тяжелые. Держать их невозможно, так они нагреваются от кипятка…

Отец, разглаживая щеголеватые усы, рассказывает о том, как через город тянулись обозы колчаковцев, как обочины дорог были усеяны стылыми трупами — беженцев косил тиф, как мобилизованные возчики складывали эти трупы в большие поленницы и отламывали у покойников пальцы, если на них были кольца.

— А перед вашим приходом, позавчерась, беляки винзавод порушили — выпустили спирт на обской лед. Весь городишко переполошился! Кинулись к Оби с водовоз ками, с ведрами на коромыслах, с кадушками на санках. Бежали толпами с котелками, с чугунами. А на льду целое озеро разлилось. Выпивохи, подзаборники — те прямо ладонями да шапками черпали, пили тут же, валялись на снегу…

Я сижу на коленях дядьки в синем френче. Грудь его перекрещена скрипучими ремнями, на ней цветет красный бант.

Я очень нравлюсь дядьке. Он говорит, что у него нет ребенка, и просит маму отдать меня. «Что вы!» — мать испуганно машет руками.

— Да у вас же их шестеро! Куда вам? — басит дядька и бьет в кресало, высекает искры, прикуривает от затлевшего трута…

И третий проблеск.

Отец запрягает в телегу белую лошадь.

У крыльца к стене прибит умывальник с медным соском. На соске висит капля. Иногда

она срывается мне на голову. А на месте ее появляется новая. Я сижу на корточках под умывальником. В ямке мыльная вода. Втыкаю вокруг нее щепочки, делаю забор.

На крыльцо выходит заплаканная мать и говорит:

— Иди, попрощайся с братишкой. Ведь умер наш Митенька!

Она за руку ведет меня в дом. На столе в маленьком гробу лежит Митя под белым

покрывалом. В его желтых ручонках горит восковая свечка. Мне совсем не жалко его. Просто я еще не понимаю, что такое смерть. Какой он был, как болел, как умер — не помню…

Жили мы на окраине Новониколаевска. Этот район назывался Закаменкой. От центра его отделял огромный лог, промытый речкой Каменкой.

Помню огород, большие березы, близкое поле в ромашках.

Закаменки боялись, ночами здесь прохожих раздевали. Иногда слышались вопли: «Помогите! Караул!»

У нас была лохматая, серая с черными пятнами, собака. Дружок, бывало, пустит чужого человека во двор, а обратно уже не выпустит без хозяина.

Еще совсем маленький, я цеплялся за длинную шерсть, а Дружок тихонько бродил по двору, учил меня ходить.

Скоро мы переехали в центр города. Умерли дедушка с бабушкой, оставив в наследство отцу и его сестре Екатерине Кирилловне большой по тем временам двухэтажный дом.

Муж тети Кати Владимир Иванович хотел захватить весь дом.

Отец посадил нас, ребятишек, в телегу, привез на новое место и занял свою половину.

Прибежал дядя Володя с дружками, закричал:

— Убирайся вон! У тебя уже есть дом, закаменский хулиган.

Отец схватил дубину и разогнал всех.

Двор перегородили.

Дом стоял на Бийской улице. Наш квартал одним концом выходил к базару, а другим — по Бийскому спуску — к речке Каменке.

Первое воспоминание о новом месте: выбежал на улицу. Мужик тащил на плече точило с большим колесом и вопил на весь квартал:

— Ножи-ножницы точить! Кому ножи-ножницы точить!

Я стал бросать камешки. И вдруг попал соседям в окно. В страхе бросился во двор, а калитка закрылась, и я никак не могу дотянуться до щеколды. Кинулся к подворотне — нет хода. Забор высокий. Я заметался, ожидая, что сейчас выскочит сосед…

И еще помню: Дружок все время выл на новом месте. Когда его отпускали с привязи, он убегал за Каменку.

И вот однажды убежал и не вернулся. Оказывается, старый пес прыгнул через забор в свой прежний двор и зацепился ошейником за доску. Была ночь. Никто его не снял. Так он и повесился…

Наш квартал

Странную, а порой и дикую жизнь вели жители нашего квартала на улице Бийской…

Тетя Катя, черноглазая, скуластая красавица, всегда нравилась мне. Но отец говорил о ней презрительно: «Ишь ты, в благородные лезет!»

Дядя Володя заведовал какими-то складами. По словам отца, он «на тепленьком местечке грел руки, хитро обтяпывал свои делишки».

Дядя Володя часто был веселый, ласковый. «Без мыла в душу лезет»,— ворчал отец. У дядюшки толстый, лиловатый нос, в колечко закрученные светлые усы, пестрый галстук, шляпа.

В доме у него постоянно шумели гулянки, граммофон с розовой трубой распевал романсы «У камина», «Белой акации…», «Пара гнедых», «Очи черные».

Отец был уверен, что дядюшка гулял с «выгодными людьми».

Отец был уверен, что дядюшка гулял с «выгодными людьми».

Мы слышали пьяный гвалт и не могли уснуть. Мать стучала кулаком в стену, но шум не прекращался.

Потом тетка и дядя продали свою половину и купили отдельный дом.

— Вылетят в трубу. Профорсятся. Еще пойдут с протянутой рукой,— пророчил отец.

Он редко говорил о ком-нибудь хорошо. А если и говорил, то всегда одно и то же:

— Хозяйственный мужик! Домишко свой, две коровенки, две лошаденки, две чушки. На столе мяса невпроворот. Сыновья — каждый в дом тащит. Сыт и ладно, чего еще?

Теткину половину дома купила толстая баба с заплывшими глазами. Она любила подглядывать в щели заборов, подслушивать разговоры соседей.

Мой старший брат Шура прозвал ее «Коробочкой». Он как-то читал нам о Коробочке из «Мертвых душ».

В городе было очень туго с жильем. Почти весь деревянный Новониколаевск находился в руках домовладельцев. А в город приезжали и приезжали из других краев, из деревень. Хозяева пользовались этим, заламывали цены. В ответ некоторые квартиранты вообще отказывались платить, объявляли хозяев «нетрудовым элементом».

Вот тут-то домовладелец и разворачивался вовсю.

Коробочка, например, чтобы выжить квартирантов-захватчиков, забивала тряпками трубу, и жильцы не могли топить печь. Закрывала ворота на палку рано вечером, и жильцы подолгу дрогли на морозе, барабанили на весь квартал. Она спускала с цепи собаку днем, и дети их не смели выйти во двор. Она закрывала уборную на замок. А одних квартирантов даже выкуривала серой. Летом перебралась в амбар, замуровала в доме все отдушины, запечатала окна и подожгла в подполье кучу желтой серы, дескать, мыши и крысы одолели и она травит их. Целый месяц в доме лениво клубилось облако вязкого, ядовитого дыма.