Изменить стиль страницы

— Неужели в Бакнии еще помнят, что такое учтивость, — сказала старушка неожиданно звучным молодым голосом.

— Вряд ли, — полунасмешливо, полууважительно отозвался из-за спины Дана Венита. — Во всяком случае, с тех пор, как Марана насильно выдворили из ее пределов.

— Кого?

— Это Маран, бабушка.

— Тот самый? — она протянула руку к стоявшему подле нее миниатюрному, не более тридцати сантиметров в поперечнике, круглому столику, на котором рядом с раскрытой книгой лежали очки, надела их и вгляделась в Марана долгим взглядом. Это могло б показаться бестактным, но она проделала все с удивительной непринужденностью. — Да, теперь вижу. Извините, молодой человек, сразу не узнала.

— Мы не встречались, — возразил Маран, улыбаясь.

— Верно, но у Иночки в комнате висит ваш портрет.

— Мой портрет?! — удивился Маран.

— Наверно, я неправильно выразилась. Вырезка из газеты.

Маран нахмурился. В период своего короткого правления он с присущим ему упорством отказывался появляться на экране визора и фотографироваться для газет. Дан отлично помнил, как издатель «Утра Бакнии» уламывал его… «Мы получаем сотни писем, люди хотят знать, как ты выглядишь»… Маран, скрепя сердце, согласился, после ухода издателя Дан не преминул заметить, что в самых что ни на есть передовых странах в газетах появляются портреты государственных деятелей, нужно только знать меру, на что Маран с горечью ответил: «Чувство меры, Дан, в Бакнии корчевали, как сорную траву, рубили и жгли и, в отличие от сорной травы, искоренили подчистую»…

Отворилась дверь, и в комнату впорхнула совершенно очаровательная девушка или женщина.

— Не может быть! Не может быть! — она всплеснула руками, наморщила подвижный лоб, никто не успел вставить слова, а она уже висела у Марана на шее и целовала его. — Какое счастье! Ты жив и здоров, а мы так боялись за тебя, эти бесконечные слухи, что Лайва подсылает к тебе убийц, а ты и не думаешь остерегаться… Я даже спрятала старую дернитскую газету, там снят домик, где ты жил — с распахнутыми окнами, репортер писал… почти наизусть помню, столько раз перечитывала… «У него всегда открыты настежь окна, и никогда не запирается калитка, он словно провоцирует тех, кто дорого дал бы за то, чтоб он исчез с лица Торены»… Я безумно волновалась… Там еще есть замечательная фраза, мне очень нравится… «Он мелькнул на небе бакнианской политики стремительно и кратко, как падучая звезда, но для миллионов бакнов эта звезда была ярче Литы, они не скоро забудут год, который в Бакнии тайком называют годом Марана»… Ты и сам, наверно, читал?.. Нет? У меня есть, я потом найду… — щебеча, она оставила Марана, пронеслась по комнате, что-то поправила, переставила вазу, чмокнула в щечку старушку — «Бабушка, это Маран, ты поняла?..» — пролетая мимо Вениты, провела ладонью по его затылку — «Ты не ревнуешь, милый?..» — вернулась к Марану, стала перед ним, рассматривая его лицо… — «Ты совсем не изменился, хотя нет, ты стал еще интереснее, чем раньше»… Она на секунду замолкла, и Маран, улыбаясь, вставил:

— А ты очень изменилась.

— Да? В чем это выражается?

— Во всем. Тогда ты была нервная, издерганная, вздрагивала от малейшего шороха, каждое слово из тебя приходилось вытягивать. Если эта перемена — заслуга Вениты…

— Нет, — она вдруг посерьезнела, — нет, Маран, это не заслуга Вениты. Это ваша заслуга — Поэта и твоя. Я ведь тогда просто боялась… что боялась — отчаянно трусила. Сначала Поэт убедил меня, что бояться не надо — даже, когда есть чего бояться. Потом ты сделал так, что мне стало нечего бояться. А Венита? Наоборот, когда появился Венита, я стала бояться еще больше, не только за себя, но и за него, ведь это было до… До того, как кончился страх.

— Но сейчас он появился снова.

— Да. Не такой, как раньше, конечно. Поменьше. Но я все равно больше не боюсь. — Она тряхнула головой так, что ее пышные пепельные волосы, небрежно прихваченные на затылке заколкой, разлетелись в разные стороны. — Знаешь, Поэт говорил со мной о маме, вернее, сначала я ему сказала, я сказала, что мама велела мне всегда бояться Изия и его слуг, и тогда он мне сказал, что сама мама не боялась. Ее потому и убили, что она не боялась. И я… Знаешь, я взяла себе вторым именем мамино.

— У нее было красивое имя, — кивнул Маран.

— Да, красивое, но я не поэтому. А чтобы быть, как она. И я буду, как она. Правда, Венита?

— Посмотрим, — улыбнулся Венита, откровенно любуясь ее раскрасневшимся лицом и блестящими глазами. — Это моя жена, Дан, — добавил он, заметив, видимо, недоумение Дана. — Кстати, жена, нам дадут чего-нибудь поесть?

— Дадут, — пропела она, — дадут, если вы на минутку пройдете к нам, пока мы с бабушкой накроем на стол.

— Сюда, — сказал Венита, открывая дверь в глубине комнаты.

Первое, что увидел Дан, это большой портрет Поэта, висевший на стене напротив входа. Тут, у него наконец что-то словно прояснилось в голове, он вспомнил:

— Девочка, влюбленная в поэта!

— Тише! — смеясь, предостерег его Маран. — Это было давно. Если было. Теперь это девочка, влюбленная в художника.

Дан наслаждался полузабытым чувством покоя. После небогатого, но неожиданно вкусного ужина бабушка Ины отправилась спать… бабушка Ины, мать Леты Лилия, жены Рона Льва, обломок древнего рода, не слишком именитого, давно обедневшего, но аристократического, уцелевшая лишь благодаря родству, не слишком, как понял Дан из застольной беседы, желанному, предмета особой гордости не составлявшему, принятому, как неизбежность, с тихим недовольством и затаенным духом фронды. Во всяком случае, воспитание внучки бабушка взяла на себя, и Ина выросла в этом доме, сохраненном семьей тоже благодаря высокому родству, научившись вещам, давно в Бакнии забытым, чтение, например, дернитских газет отнюдь не было занятием обыденным… В гостиной имелся камин — редкость невиданная! — его затопили, так как дом стоял у самого озера, и вечерами здесь бывало сыровато, Дан с Мараном удобно устроились в глубоких креслах, Венита на диване, а Ина не преминула залезть на диван с ногами и прильнуть к мужу, и эта ее поза странным образом навевала Дану ощущение уюта. Отпивая по глоточку тийну — после ужина разлили по чашкам содержимое маленькой бутылочки, первой и единственной, Маран и Венита тихо разговаривали о живописи, вернее, говорил по преимуществу Венита, Маран, в основном, задавал вопросы и изредка вставлял короткие реплики — изредка, но, как всегда, точно по адресу. Ина, пристроив голову на плече мужа, слушала его, широко раскрыв глаза, а Дан скоро потерял нить беседы. Опустив веки, он представлял себе гладь озера Тигана, на которое успел-таки полюбоваться до ужина, Венита провел их с Мараном наверх, в расположенную на крыше своеобразную веранду из одних окон, приспособленную под мастерскую. Как ни странно, здесь, как, впрочем, и в других помещениях, за исключением гостиной, где висело несколько полотен явно не кисти Вениты, не было ни одной законченной картины, только два-три отвернутых к стене холста на мольбертах. Озеро лежало в низине, в каких-нибудь тридцати метрах от дома. Разноцветные деревья подступали к зеркально гладкой поверхности вплотную, они были на редкость высоки, и их отражения ложились на воду, раскрашивая яркими красками всю прибрежную полосу. Дальше цветная гладь переходила в серо-зеленую, оттенок ее постепенно светлел к середине с тем, чтобы вдруг снова прерваться буйством красок — в центре озера был небольшой, густо поросший лесом островок. Маран, облокотившись на высокий подоконник, смотрел на озеро. После долгого молчания он вполголоса заметил:

— А принц был не дурак, верно, Венита?

— Не только. У него еще была совесть.

— Ага… Этим лесам несколько сот лет, Дан, — пояснил Маран, не оборачиваясь. — Принц издал указ, которым запретил рубить деревья… разве что больные. И не просто запретил, но на вечные времена. Вечные не вечные, но пока правила династия… А ты перебрался сюда совсем, Венита? Вообще-то я тебя понимаю.