Изменить стиль страницы

— Отбой воздушной тревоги! — это приходит наша соседка Клавдия Михална. Она, кряхтя, залезает на табуретку и начинает снимать со шкафа мои арестованные игрушки и мой велосипед.

— Давайте петь, тетя Клава, — предлагаю я. — Я еще громче могу петь, чем в прошлый раз, если захочу.

И мы начинаем петь песню. Про французского императора Наполеона, который в сером сюртуке стоит на стене нашего Кремля и понимает, что все для него пропало.

Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стене Кремля высокой
Стоял он в сером сюртуке, —

поем мы с Клавдией Михалной. Я больше люблю эту половину песни, а Клавдия Михална — другую.

На улице холодно, там идет снег. А мы поем.

Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда.
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без труда.

Как хорошо!

Варфоломеевская она или не Варфоломеевская, эта ночь, а сон мне приснился самый распрекрасный. Мне снилось, что я плыву в нашей ванне, вода зеленая и прозрачная. Я плыву легко, и вокруг меня вспыхивают оранжевые рыбы, как абажуры в доме напротив. Мама сидит на краю и вяжет… Я уплываю от нее, потому что наша ванна огромная, как море… мама машет мне платком и говорит:

— Вот уж не думала, Бобка, что ты умеешь так замечательно плавать… прямо как подводная лодка, и еще лучше.

Потом улыбается, наклоняется над своим вязаньем и шепчет:

— Спать, спать, спать, песик мой родной.

А я ей отвечаю:

— Как же мне спать, когда я плыву?.. Ты же видишь?!

Вдруг чей-то мужской голос смеется и говорит:

— Вот жизнь… он плывет, оказывается… Прямо в цирк ходить не надо…

А мама:

— Спать, спать, спать… Мойте руки и к столу, граждане миражи… Чем богаты, тем и рады…

Тут я нырнул, и зеленая вода стала темнеть, темнеть, а потом яркая лампочка над нашей ванной потухла.

Я проснулся рано, потому что мне было надо. Мама спала у себя на диване, накрывшись с головой. Я не люблю ночью бегать по нашему коридору. Коридор большой, высокий и длинный. Днем там уютно, а ночью мне всегда кажется, что кто-то стоит за зеркалом трюмо. Поэтому я предпочитаю, чтобы мама постояла в дверях, пока я сбегаю туда и обратно. Мама крепко спала и просыпаться не собиралась. Я немного покашлял и поскрипел кроватью, но это не помогло. За окном темно, но тетя Полина уже шкрябает во дворе железной лопатой. В доме напротив горит всего одно окно, и от этого кажется, что я лежу не в кровати, а плыву где-нибудь в океане. Я слез на пол, надел тапочки и выглянул в коридор. Тихо в коридоре, полутемно и холодно, только счетчик гудит и где-то далеко на лестнице кот мяучит.

Бу-бу-бу-бу — все в коридоре затряслось, замигало, и опять тишина. Бу-бу-бу-бу — так включается наш холодильник.

На столе в нашей комнате вместо маминых учебников синее блюдо, которое мне нельзя трогать, полное каких-то мелких груш, копченая рыбина с отъеденным боком и бидон, с которым я хожу за молоком. Но в бидоне не молоко, а большие красные цветы. Если бы я задумался, откуда груши, рыбина и цветы, то сразу бы все понял. И тогда бы ничего не случилось. Но я не задумался, потому что мне было надо. Я потоптался на пороге и тихо говорю:

— Мама, может, ты встанешь и постоишь… в порядке исключения… А то мне опять кажется, что там кто-то стоит…

Но мама по-прежнему крепко спит и просыпаться не собирается. Тогда я взял швабру, зажмурился и быстро побежал. Шлеп-шлеп-шлеп — шлепают мои тапочки по пустому коридору. Дзянк-дзянк-дзянк — дзянкает зеркало в старом трюмо. Я бегу и не смотрю в ту сторону. Вот уже высокая белая дверь совсем передо мной. Я хватаюсь за ручку, но тут не выдерживаю и оборачиваюсь. Зачем, зачем я оборачиваюсь?!

Я оборачиваюсь, и ледяной ветер ударяет в меня из-за трюмо, так что я весь приподнимаюсь на носки. Вся кожа и волосы на мне приподнимаются. Я выбрасываю вперед швабру и хочу крикнуть «кыш!» и топнуть ногой или просто повернуться и запереться в уборной, но ноги мои не шевелятся, и через горло не проскакивают никакие звуки, кроме какого-то писка. А от вешалки у трюмо на меня смотрит вчерашний мираж. В черных усах, огромный, как дом, и с папиросой. А-а-а! Я смотрю на него, а он смотрит на меня. И он открывает рот. Бу-бу-бу-бу — раздается у него изо рта. Все вокруг мигает, и даже зеркало дребезжит. Если бы не это бу-бу-бу-бу у него изо рта, я бы, может, еще выдержал. Но тут ноги сами подняли меня над полом, руки сами бросили швабру под ноги миражу, рот сам открылся и заорал, и я, как ракета, понесся по коридору. Я пролетел в нашу комнату, бросился к маме под одеяло и почему-то схватил ее за ногу. Но это была не мамина нога, это была совершенно чужая, волосатая и огромная, как у слона, нога. О-у-у-у! — взвыл я, и в ту же секунду из-под маминого одеяла, из-под простыни в цветочки, медленно вылез мираж… Тот же самый! Из коридора!

И он же появился в дверях и что-то крикнул. Что — я не слышал.

И он же сидел на кровати. В маминых простынях.

И от него же торчала нога из-под одеяла. И большой палец У этой ноги был величиной с наш телевизор.

Что тут со мной было, я даже не помню.

То есть помню, но вспоминать мне не хочется. Если бы я подумал. Но я не думал. Говорят, что я посинел, затопал ногами, страшно заорал «мама!», промчался между ногами второго миража, который хотел схватить меня за рубашку, пролетел на кухню, захлопнул дверь и заперся на гладильную доску. Этого я совсем не помню. Я только помню с того времени, когда стою уже на окне кухни со скалкой, форточка открыта, и я страшно кричу в эту форточку.

— Тетя Полина, — страшно кричу я. — Скорее зовите со своего поста постового милиционера, который меня на лошади спас… Он мой друг… — это я нарочно для миражей кричу, — и бегите скорее к нам в квартиру… К нам миражи проникли и рвутся в комнату.

А миражи уже у кухни сапогами топают, двери дергают и подхалимскими голосами уговаривают, чтобы я их пустил на кухню.

— Да ты что, Борис, — уговаривают. — Да как тебе не стыдно?! Да какой же ты солдат?!

А я им кричу:

— Я не солдат, я мальчик… Убирайтесь к своему профессору Капице… Куда вы мою маму дели?..

А во дворе тетя Полина свистит на весь дом в свой свисток и тоже кричит:

— Боря, перво-наперво никому не открывай дверь… Я уже бегу, Боря, — и по всему дому напротив одно за другим окна зажигаются. Прямо в минуту весь дом зажегся. Тут миражи перестают дверь дергать и начинают говорить на разные голоса. Один голос говорит:

— Мы сослуживцы твоего отца. Я младший лейтенант Чистович, а он старший лейтенант Чистович. Мы вас искали по памяти… Мы ведь топографы. Мы у вас восемь лет назад были… Ты тогда еще вороной в Африке летал… А хотели найти по памяти… А мама ушла на базар за луком для яичницы…

А второй голос:

— Вот глупость какая?! Может, ему удостоверение под дверь подсунуть?

На лестнице тетя Поля свистит. Я кричу:

— Куда вы мою маму девали?! Ответьте! Если вы не миражи, зачем раздваиваетесь?!

Тут они за дверью принялись для маскировки хохотать. Они хохочут, я на подоконнике стою со скалкой, тетя Поля на лестнице все громче свистит, а во двор жильцы выскакивают.

— Мы же Чистовичи, — один мираж хохочет, — я его отец, а он мой сын… ты же должен знать…

— А твоя мама побежала за луком для яичницы… Ты на нас в щель посмотри, а мы отойдем…

И тут голос Клавдии Михалны из-за двери как закричит:

— Ты что безобразничаешь, паршивый мальчишка! К тебе гости через всю страну ехали… от родного отца гостинцы везли… А ты их на кухню не пускаешь? Знать тебя после этого не хочу!

Тут я все понял. Прямо меня молния озарила, как говорит моя мама. Спрыгнул я с подоконника, снял с ручки гладильную доску, распахнул дверь и говорю: