Изменить стиль страницы

Вполне возможно, что фигура Лёньки символизирует нечто подобное, поскольку мы видим ребенка с сильнейшими движениями души и с максимально ограниченной способностью к передвижению, отличающегося от остальных детей самым живым воображением и огромной зависимостью от окружающих. Когда Алёша дарит ему белого мышонка, создается впечатление будто он перерос необходимость держаться за игровой фетиш и мечты о таком могуществе, в каком могут нуждаться спелёнатые и заточенные души. Он не жалеет Лёньку. Скорее, он отчетливо представляет себе его состояние, сравнивает со своим и поступает соответственно. Алёша заботится о том, чтобы Лёнька получил механические ноги, — однако не идентифицируется с ним.

Хотя фильм не показывает Алёшу и его ватагу за игрой, «Воспоминания» Горького содержат сообщение о безумной игре, которой увлекались в то время юные «изгои». Как можно увидеть, интерпретация Горьким этой игры полностью согласуется с теоретическими положениями, выдвинутыми в нашей главе об игре.

«Мальчишкой лет десяти я ложился под балластный поезд, соперничая в смелости с товарищами, — один из них, сын стрелочника, делал это особенно хладнокровно. Забава эта почти безопасна, если топка локомотива достаточно высоко поднята и если поезд идет на подъем, а не под уклон; тогда сцепления вагонов туго натянуты и не могут ударить вас или, зацепив, потащить по шпалам. Несколько секунд переживаешь жуткое чувство, стараясь прильнуть к земле насколько возможно плотнее и едва побеждая напряжением всей воли страстное желание пошевелиться, поднять голову. Чувствуешь, что поток железа и дерева, проносясь над тобою, отрывает тебя от земли, хочет увлечь куда-то, а грохот и скрежет железа раздается как будто в костях у тебя. Потом, когда поезд пройдет, с минуту и более лежишь на земле, не в силах подняться, кажется, что ты плывешь вслед поезда, а тело твое как будто бесконечно вытягивается, растет, становится легким, воздушным и — вот сейчас полетишь над землей. Это очень приятно чувствовать.

— Что влекло нас к такой нелепой забаве? — спросил Л. Н. [Л. Андреев].

Я сказал, что, может быть, мы испытывали силу нашей воли, противопоставляя механическому движению огромных масс сознательную неподвижность ничтожного нашего тела.

— Нет, — возразил он, — это слишком мудрено, не по-детски.

Напомнив ему, как дети «мнут зыбку», — качаются на упругом льду только что замерзшего пруда или затона реки, я сказал, что опасные забавы вообще нравятся детям.» [М. Горький. Собр. соч. в 18 т. — T. 18 — C. 109.]

Курсивом я выделил места, дающие возможность предположить (в соответствии с нашими теориями травмы и игры) наличие дополнительного смысла в этой игре. Здесь, вероятно, можно говорить о том, что дерзкая ватага мальчишек бросает вызов балластному поезду, чтобы снабдить себя опытом, в котором жутко повторяются существенные, общие для всех, элементы детской травмы: неподвижность и насильственное движение, полное бессилие и крайняя легкость чувств.

Независимо от того, подтверждается или не подтверждается «гипотеза пеленания» в отношении трансформации младенческого опыта в юношеские и взрослые формы (patterns), она все-таки указывает на конфигурации необычайно живого опыта в поведении и воображении русских.

В фильме Алёша не участвует ни в каких играх. Он ко всему присматривается, смотрит, так сказать, в оба глаза, хотя и часто пытливо сощуренных: «собирается», фокусирует свое зрение, старается не отвлекаться, ясно увидеть и полностью понять — и все для того, чтобы со временем «схватить жизнь». В этом фильме больше говорится о том, от чего Алёша освобождается, чем для чего он хочет быть свободным.

5. Протестант

Алёша уходит. Ватага провожает его до полей. В построенной к этому времени маленькой коляске они везут с собой Лёньку. Тот — вне себя от радости и предвкушения: он передвигается и приближается к своей заветной цели — выпустить на волю всех обитателей его «зверильницы». В сцене, которая вполне могла бы стать счастливым концом фильма в любой другой культуре, Лёнька подбрасывает своих любимых птиц в воздух и смотрит, как они исчезают в бескрайних просторах. Однако когда мальчишки кричат и машут им руками на прощанье, Алёша безучастно смотрит в направлении горизонта.

Куда он идет, этот юноша со сталью во взгляде? В фильме ничего не говорится об этом. Очевидно, он уходит, чтобы стать Горьким, а кроме того, стать новым русским. Что же произошло с юным Горьким? И чем примечателен тип нового русского?

Горький поехал учиться в Казанский университет. «Если бы кто-то предложил мне: "Поезжай и учись, но при условии, что тебя каждое воскресенье будут публично сечь на Николаевской площади", я скорее всего согласился бы». [A. Roskin, From the Banks of the Volga, Philosophical Library, New York, 1946.] Однако вскоре он в полной мере ощутил на себе дискриминацию в отношении безденежных студентов. Поэтому Горький становится студентом «вольного», как он сам его называл, университета революционной молодежи.

Горький всегда был чувствительным и впечатлительным, и только его решение «схватить жизнь», чуть ли не заставить ее отозваться на его веру, противодействовало глубокому, сентиментальному унынию. Его епитимия как писателя состояла из упорного стремления выразить суть в немногих словах. Наперекор глубоко ностальгической тенденции Горький решил развить силу духа, чтобы можно было справиться «с зубной болью в сердце» и даже полюбить ее. Как и многих близких ему по духу современников, такое напряжение сил чуть не убило Горького.

В 20 лет он попытался свести счеты с жизнью, выстрелив себе в грудь. Его предсмертная записка довольно необычна: «В своей смерти я виню немецкого поэта Гейне, который выдумал зубную боль в сердце… Из моего паспорта видно, что я — А. Пешков, а из этой записки, надеюсь, ничего не видно». [A. Roskin, op. cit.] Итак, он готов простить нас, если мы все же увидим значимую связь между этой зубной болью в сердце и его болью, а также стремлением его народа преодолеть регрессивную ностальгию и «ухватить жизнь». Использованное в записке выражение действительно принадлежит горько (мы сказали бы — язвительно) ностальгическому Гейне, рекомендовавшему в качестве средства от зубных болей в сердце тот зубной порошок, что изобрел Бертольд Шварц. [To есть черный порох (Гейне Г. Из путевых картин. Идеи. Книга Le Grand — В кн.: Гейне Г. Изб. соч. — М.: Худож. лит. — С. 577) — Прим. пер.] Позднее Горький описывал Чехову [Горький рассказывал об этом не Чехову, а Леониду Андрееву (М. Горький. Собр. соч. в 18 т. — Т. 18. — С. 118) — Прим. пер.] свой репрессивный период как время «каменной тьмы» и «неподвижности, уравновешенной навеки». Покончив с этим застоем попыткой покончить с собой, Горький выздоровел и отправился бродить по стране, работая где придется.

«Я в мир пришел, чтобы не соглашаться» — заявил он в своей первой эпической поэме. [Имеется в виду поэма «Песнь старого дуба», от которой осталась эта единственная первая строчка, поскольку Горький сжег рукопись после критики В. Г. Короленко. — Прим. пер.] Алёша ходил за Григорием и всеми другими, наблюдая чтобы понять, где ему следует, а где не следует вовлекаться в существующую людскую жизнь. Горький буквально подкрадывался к людям и ситуациям, чтобы увидеть, где бы он мог вырвать у жизни, как бездомный скиталец, те «редкие и положительные» явления, которые не дали бы его вере угаснуть.

Его аналитическая неподкупность, «возведенная в ранг вдохновляющей идеи», нигде не выражена более эпически, чем в знаменитом письме, написанном Горьким по получении огорчающего сообщения об «уходе Толстого». [М. Горький. Полн. собр. соч. в 25 т. — Т. 16. — М: Наука, 1976. — С. 288–294.]

«…У меня в душе собака воет, и мне мерещится какая-то беда. Вот — пришли газеты, и уже ясно: у вас там начинают "творить легенду", — жили-были лентяи да бездельники, а нажили — святого. Вы подумайте, как это вредно для страны именно теперь, когда головы разочарованных людей опущены долу, души большинства — пусты, а души лучших — полны скорби. Просятся голодные, истерзанные на легенду. Так хочется утолить боли, успокоить муки! И будут создавать как раз то, что он хотел, но чего не нужно, — житие блаженного и святого.