Изменить стиль страницы

— Есть предметы, к коим тайной полиции пути заказаны.

Узнал все протоколист главным образом от Эдит Наземан. Она также нередко предавалась размышлениям о дяде Ламбере, что вместе с тем было для нее размышлениями об отце. Как девушка или женщина, она, естественно, немало удивлялась тому, что в жизни этих людей нет больше женщин; она всерьез искала этому объяснения, пусть только затем, чтобы защитить отца.

— В семейной жизни дядя Ламбер был, судя по всему, безмерно несчастлив, — рассказывала она протоколисту, который в те времена провожал ее иной раз домой. — Папе тоже не посчастливилось в браке. И это не мамина вина, нет-нет, мне думается, в ту пору было такое поветрие, сплошь и рядом люди просто не отдавали себе в этом отчета, они полагали, что так и быть должно и даже почитали себя счастливыми. Но папа и дядя Ламбер это сознавали, вот в чем вся беда.

Разговор, врезавшийся протоколисту в память, состоялся ночью на углу Элькенбахштрассе, где жила Эдит Наземан. Нельзя забывать, что Эдит еще не исполнилось и двадцати двух лет. В течение двух или трех семестров она изучала социологию, но в один прекрасный день бросила занятия, чтобы стать продавщицей в книжной лавке. Рассказывая протоколисту о браках отца и дяди Ламбера, она напускала на себя суровость, у нее меж бровей даже залегала напряженная складка. Это была одна из тех минут, когда протоколист сожалел, что не обладает талантом художника или на худой конец способностью верно описать словами эту памятную ночную сцену на пустынной улице, не говоря уже о лице девушки.

В самом ли деле оба брака были столь несчастливы, как подозревала Эдит, откровенно говоря, не очень-то интересовало протоколиста. Ни он, годящийся Ламберу в сыновья, ни тем более Эдит не в силах были постичь поведение Ламбера, и это сбивало их с толку. Почему ведет подобную жизнь человек, отринувший, словно негодную ветошь, свое удачливое прошлое? Или в этом заключена истинная мудрость? Пример, достойный подражания?

Теперь, как младший библиотекарь с правом на пенсию, он живет отнюдь не лучше, да еще обзавелся манекеном. Прежде он по крайней мере был модный автор, хотя книги, правда, писал неважные, никто их в наше время не читает. Неужто Ламбер просто-напросто и как можно неприметнее ждет смерти? Откуда для этого берутся силы? И думать нечего спрашивать самого Ламбера, они боялись его обидеть. Да вряд ли он и ответил бы на такой вопрос или ответил бы уклончиво. Какое до всего этого дело вашему поколению? заметил он однажды. Для Эдит это составляло загадку, в первую очередь даже не из-за Ламбера, хотя она была к нему очень привязана, но, размышляя о Ламбере, она невольно размышляла и об отце. Хотя иногда, рассердившись, усматривала в их действиях пустое скрытничание.

— Они считают нас желторотыми птенцами и потому отказываются говорить с нами по душам, — сетовала она в обиде.

Но тут же, сама себя опровергая, всемерно восхищалась отцом. Поступкам же Ламбера находила простое психологическое объяснение.

— Он стыдится, что писал скверные книги. А теперь хотел бы написать еще одну, хорошую, но ничего у него не выходит.

Отец же, когда она сказала ему об этом, будто бы смеясь, ответил:

— Ламбер уже переступил грань и давно пребывает там, где в литературе больше нет надобности.

Это ли истинная мудрость? Это ли в самом деле позиция д'Артеза?

Происхождение их псевдонимов Эдит объясняла и того проще.

— Ах, это всего-навсего обычное мальчишество, — говорила она. — Да и кому нравится собственное имя? Я свое тоже терпеть не могла. Мне хотелось бы называться Марлен. Девочки надо мной смеялись, не такие уж, говорили они, у меня длинные ноги. Они, понятно, имели в виду киноактрису, но я вовсе о ней не думала, я думала о сказке, о милой Марленхен, собирающей ручки-ножки погибшей на пожаре сестрицы. До чего же я в детстве была сентиментальна! Слушая эту сказку, всегда плакала навзрыд.

Эрнст Наземан и Людвиг Лембке были одноклассники. Учились в одной дрезденской гимназии; если протоколист, которому в Дрездене побывать не пришлось, не ошибается, эта гимназия славилась хором. Семьи мальчиков жили в пригороде Дрездена, в районе «Белый олень», оба ездили домой одним трамваем и так сдружились. Лет четырнадцати или пятнадцати, прочтя два-три романа Бальзака, они открыли для себя образы д'Артеза и Ламбера и сделали их своим вторым «я» — так поступают много мальчишек во всем мире, и так же нравилось Эдит воображать себя малюткой Марлен из сказки. Ничего необычного не было в том, что, захотев отрешиться от своего окружения, от семьи, школы и других мальчишек, они называли себя и друг друга именами любимых героев. И в том, что впоследствии они эти имена за собой закрепили, когда, вступая в новую жизнь, сочли необходимым укрыться под псевдонимом, тоже не было ничего необычного. Зачем искать новые псевдонимы, когда у каждого имелся свой, привычный. Господин Глачке, тот непременно спросил бы: а зачем вообще псевдоним? Вот в чем вопрос.

Все объяснялось так просто, что, право, стыдно самому до этого не додуматься. Представим себе, что Ламбер опубликовал бы свой первый роман, имевший большой успех, под именем Людвига Лембке. Это поистине прозвучало бы скверной шуткой. С подобной фамилией в литературе далеко не уедешь, даже в чисто развлекательной литературе, в ней, пожалуй, тем более. Стало быть, к псевдониму Луи Ламбер вели исключительно практические побуждения. Средний читатель считал такие книги переводами с французского.

Ламбер — протоколист, само собой разумеется, и впредь будет называть его так — полностью отдавал себе отчет в том, что злоупотребил этим именем, и весьма едко себя высмеивал:

— Неслыханное жульничество. Едва ли мне его загладить тем, что ныне я прозябаю как Людвиг-Лембке. Уж по причине крайнего убожества школьного образования, от которого дети страдают тысячу лет и будут точно так же страдать еще тысячу лет, человек не может быть Луи Ламбером. Взгляните-ка, вот он стоит у камина и говорит про себя: «Нет, человек этот не мой герой». Или другое его изречение: «Я не испытываю ни капли любви к этим двум слогам — „лам“ и „бер“». Вот к чему мне следовало прислушаться, да.

А в другой раз, в присутствии Эдит, Ламбер поучал протоколиста:

— И перед его женой еще придется каяться за подобное злоупотребление. Какая женщина! На первых порах она пыталась записывать изречения мужа, но позднее бросила, так как не подобает, сказала она, превращать подобные слова в литературу. Вот пример, достойный подражания, а я, идиот, не обратил внимания на ее совет.

Когда же Эдит спросила:

— А что с ней сталось?

Ламбер коротко ответил:

— Разве в этом дело, дитя мое?

Правда, позднее он все-таки вернулся к этой теме в разговоре с протоколистом.

— Его жена была еврейка. Или полуеврейка, как сказали бы нынче. Премерзкое словцо, — он говорил в окно, а рядом стоял манекен, «полуеврейка», да, это единственное, что у меня с ним общего. Ну и что? Ну и что? — со злостью выкрикнул он в ночь.

Впервые протоколист видел, как Ламбер потерял самообладание. Но он быстро взял себя в руки. И дружески похлопал по плечу манекен.

— Есть тут у нас сиротинушка, вбил себе в голову, будто должен осчастливить некую девицу. Точно ты без этого не обойдешься, а?

Эдит ненавидела манекен больше всего на свете. Ламбер считался с этим и в ее присутствии не выкидывал никаких фортелей с куклой. Но выбросить эту дурищу, «этот пылеуловитель», как выразилась Эдит, Ламбер отказался наотрез.

— Ах вы, бедные мои сиротки! — вздыхал он, и это выражение, а он часто пускал его в ход, также возмущало Эдит.

Д'Артез, сделавшись артистом, по тем же причинам оставил себе псевдоним детских лет. Мыслимо ли, чтоб в газетной рецензии написали: «Молодой актер-любовник Эрнст Наземан». Нет, это немыслимо, смеясь, пояснил д'Артез свой псевдоним в каком-то интервью, о чем можно прочесть в упомянутой выше монографии.

И все же мотивы, заставлявшие д'Артеза держаться своего детского псевдонима, не имели столь утилитарного характера, как у Ламбера. Ему важно было создать известную дистанцию между собой и своим семейством хотя бы для того, чтобы оно ему не мешало. А также для того, видимо, чтобы не подвергать свое семейство возможному общественному порицанию.