Дора первая протянула руку — белую, сильную свою руку, и взглянула спокойным, медицински основательным взором: с истеричками иначе нельзя.
— Сыро сегодня. У меня ноги промокли.
— У меня тоже, — ответила Капа.
Они в скудном освещении поднимались по лестнице.
— Сейчас же снимите чулки, разотрите ноги спиртом. Самое время гриппа.
Небогатый свет скользнул по липу Капы, усталому, с большими кругами под глазами. Глаза на этот раз, встретившись с Дориными, чуть пристальней на них остановились. Она слегка улыбнулась.
— Хорошо. Так и сделаю.
Вкладывая ключ, Дора еще раз обернулась.
— Наверное, у вас холодно. Рафа вам мгновенно затопит. У нас и растопки есть, и булетки. Прислать его?
— Нет, благодарю вас. Я сама.
— Как хотите.
Дора вошла к себе, зажгла свет в передней. Рафа был дома. Она не видела его в эту минуту — он занимался чем-то у себя, но, как всегда, безошибочно определила его присутствие: квартирка была живая, в глубине ее маленький человек занимался какими-то своими нехитрыми делами, наполняя собою все.
Раздевшись, Дора через столовую прошла к нему, в их общую комнату — больше походила эта комната на Рафу впрочем. Его стол, кровать, игрушки, книги, архиереи в изголовье. Дора все это знала и любила. Но сейчас чувствовала себя не блестяще. «Почему это я о ней вдруг так забеспокоилась?» Показался натянутым самый тон. «Фальшь, неправда…» Ее смущало, почти раздражало что-то. «Еще я же и виновата выйду? И буду извиняться?»
— Я знаю, что это мама пришла. Я твои шаги еще на лестнице узнаю.
Лампа с темным абажуром, бросавшая резкий свет на стол и бумагу, оставляла несколько в тени лицо Рафы с черными локонами над черными глазами. Но белая, изящная рука ярко была освещена. При входе матери он встал, держа эту бумагу, подошел, прислонился головой к теплой материнской груди. Дора его поцеловала.
— Что это у тебя?
— Подписной лист. Я должен собирать со знакомых, кто сколько может.
Дора взяла бумагу. «Комитет помощи Свято-Андреевскому скиту близ города Бовэ»… «Архимандрит Никифор»… И на первом месте в списке пожертвований: «Рафаил Лузин, 5 франков».
«Пожалуй, что Фанни права. У него здесь действительно слишком однообразные впечатления».
— Откуда ты это получил?
— Листы принес генералу иеромонах Мельхиседек. Я там присутствовал.
— И тебе дали лист?
— Pas exact[42]. Отец Мельхиседек сначала стал смеяться. Но потом, когда я настаивал, сделался более серьезный и в конце согласился. Генерал также одобрил. Он сказал, что если я и мало соберу, все-таки это будет хорошо.
У Рафы был очень значительный, почти важный вид — человека, уверенного в своей правоте и готового отразить нападение. Дора Львовна, впрочем, и не собиралась нападать. По ее педагогическим взглядам, не надо оказывать давления на ребенка: кроме свободы, которую всегда защищала, помнила она и закон обратного действия: стоит лишь приказать, как раз вызовешь чувство противоположное — сопротивления, вражды. И она стала развивать обходный маневр.
— Значит, ты теперь мытарь? Рафа не знал, что такое мытарь.
Она объяснила, но он не согласился: те взимали налоги, а он собирает пожертвования. Дора спорить не стала. Велела ему накрывать на стол. Сама живо поджарила свиные котлетки с капустой, и за обедом спросила, помнит ли он, как они три года назад были под Ниццей, в Cagnes. Рафа отлично помнил. И удивился, почему его об этом спрашивают.
— Тебе там ведь нравилось?
— Да, хорошее место.
— Тетя Фанни приглашает тебя в Ниццу, на месяц.
Он неопределенно поболтал головой. Докончив обгладывать ножку котлеты — с лоснящимися разводами на щеках — сказал:
— А она позволит мне собирать подписку?
— Тетя Фанни тебя очень любит.
Рафа спокойно и несколько равнодушно смотрел на мать черными своими прекрасными глазами. То, что тетя Фанни любит его, Рафу не удивляло. Он привык к любви. Странно было бы его не любить! Разумеется, тетя Фанни сделала ему на рождение хорошие подарки.
И он милостиво согласился.
— Пусть подарит мне хорошее ю-ю…
— А ты будешь по мне скучать? — вдруг спросила Дора. Он улыбнулся, встал, обнял ее.
— Да. Так себе. Если будет весело, то соскучаюсь не очень.
— Соскучусь, — поправила Дора и вдруг нежно его поцеловала. — Хорошо, что тут нет генерала твоего…
Сидя у нее на коленях, он рассказал, как гуляли они сегодня с генералом в парке Мюэтт. «Там, знаешь, одна девчонка, Симони, все меня дразнила. Она мне кричала ain si: chameau, chameau! [43]. Я хотел тоже ее обругать, но вспомнил, генерал говорит, что с девчонками нельзя ругаться. И я удержался».
Дора Львовна порадовалась. «Ну, видишь, какой умник». — «Да, и не обругал ее. Но потом, знаешь ли, все-таки немного побил».
«В этой неустроенной жизни он довольно сильно от меня отвык…» — думала Дора позже, когда Рафа уже спал, и нежные детские его черты стали еще нежней, трогательней на белизне подушки. Этот маленький человек будто бы был предложен в беззащитном своем сне, как агнец — таинственной бездне… Он дышал ровно, легкая тень лежала вокруг глаз, придавала невыразимую грусть лицу с прозрачной кожей, синими кое-где жилками — в них стучало вечным, неумолкаемым стуком сердце.
— Они считают, что в человеке живет бессмертная душа и продолжает жить после смерти. Это было бы очень хорошо… Но это непонятно!
Под «они» разумела она странных людей, вроде генерала, Мельхиседека и еще других — их появилось в последнее время много в интеллигенции. Дора Львовна в юности считала религию признаком реакции, но теперь относилась несколько иначе. Все-таки это для нее чуждый мир. И сейчас, глядя на Рафу, она даже вздохнула: ей бы очень хотелось, чтобы у него была бессмертная душа. Но она уверена была, что этого нет и не может быть.
— И ведь я в первый раз расстаюсь с ним.
На Лионском вокзале под огромным стеклянным навесом клокотали и дымили паровозы. Линия пригородов тащила маленькие старомодные вагончики. На путях дальнего следования стояли пульмановские составы гармонией, со спальными и вагоном-рестораном. По временам паровозы прочищали себе внутренности — пускали из поршней облака пара со свистом и шипом, наводя оцепенение. Пар клубами валил к железо-стеклянной крыше — на минуту становилось похоже на баню. Носильщики катили вагонетки с вещами. У третьего класса гоготали солдаты в голубом — вечным гоготом молодых жеребцов. Пожилые дамы марсельского происхождения, с усиками, в черных платьях, с дешевенькими чемоданчиками и кульками, расправляя юбки, чинно усаживались в купе. Виднелось несколько смуглых марокканских рож — сухой, противный говор.
Фанни катила по перрону к первому классу, едва поспевая за носильщиком, стараясь не потерять ныряющую его ладью на колесиках. Суета, многословие, волнение расходилось от нее кругами, как от камня, брошенного в пруд.
— А, вот и путешественник! Таки уж он здесь, пора, сейчас займем компартиман[44], у тебя все с собой, ничего не забыл? Здравствуй, Дора, устроим его отлично… Все хорошо.
Рафа и Дора Львовна ждали уже у синего вагона, где африканцам быть не полагалось. Только что вошла худенькая англичанка, потом сытая французская дама с мужем. Рафа в каскетке, новом пальто, спортивных штанах ниже колен — дальше пестрые чулки, желтые башмаки: хоть бы и не из русского дома в Пасси. В руке очень приличный чемодан.
Проволновавшись сколько полагается, раза три пересчитав вещи, Фанни уселась с видом довольной изнеможенности на бархатном диване с белой кружевной накидкой — P. L. М. Обмахнула лицо платком.
— Дора, ты можешь быть совершенно покойна. У тети Фанни твоему молодцу плохо не будет. Привезу жирного, веселого…
Рафа не очень ее слушал. С видом знатока осматривал купе, вышел в коридор, потрогал оконное стекло.