• «
  • 1
  • 2

На крышу дома отдыха нередко садилась ворона. Конечно, ворону от вороны отличить трудно, но когда я понаблюдал, то определял, что летает все одна и та же птица. Потом я обнаружил, что она лазит в кирпичную трубу. По–видимому, труба была вытяжная, вентиляционная, а если и печная, так летом все равно печи не топят.

Утром мы с Михаилом Михайловичем сидели на садовой скамейке, я ждал, когда прилетит ворона, чтобы показать ему, какие чудеса творятся на нашей крыше. Ворона прилетела и, оглядываясь и неторопливо переступая с места на место, осторожно приблизилась к трубе, затем сразу взлетела на нее и резко юркнула вниз.

— Видали? — торжествуя, спросил я, словно все это было делом моих рук.

Пришвин не удивился — как сидел, чуть согнувшись и опираясь обеими руками на самодельную палку, так и остался сидеть, только заметил как бы между прочим:

— У нее там гнездо и три свежих яйца.

— И вы не ошибаетесь?

— Я предполагаю. Время!

— А что, если мне слазить, заглянуть?

— Загляните, если вас это интересует.

Когда я забрался на крышу, Пришвина на скамейке уже не было. В трубе оказалось воронье гнездо, и в нем три яйца. Одно я взял сыну для коллекции. Мне казалось, что Михаил Михайлович осудит меня за этот разбой, но он равнодушно сказал:

— Ничего. Ворона добавит.

Утром мы с женой принесли из лесу в носовом платке несколько ранних грибов (сморчки — фигурные шоколадки). Зашли в комнату Михаила Михайловича, разложили их перед ним на рабочем столе: смотрите! Он надел очки, взял один гриб, повертел его, понюхал, взял другой, понюхал — и сказал:

— Да, снежком пахнут! В следующий раз загляните вон туда, за речку, там на склоне получше наберете, — и показал рукой за окно, куда надо идти следующий раз. Показал и отвернулся от грибов, — казалось, больше они его не интересовали.

Но это нам так казалось, что не интересовали.

Потом Пришвин почмокал губами и встал из‑за стола:

— Пойдемте завтракать!

— А что с грибами будем делать? — спросила Злата.

Михаил Михайлович опять неторопливо почмокал губами, словно хотел что‑то сказать, но слов подходящих еще не находилось, и потому только равнодушно повторил:

— Пойдемте завтракать!

«Откуда у него это равнодушие? — думал я. — От усталости или оттого, что любопытство, с которым я отношусь ко всему живому в окрестностях дома отдыха, для него лишь детские забавы? От этих мелочей он давно уже ушел — так, что ли? И я в его глазах только начинающий натуралист, школьник, впервые заглядывающий в птичьи гнезда, а он как бы доктор естествознания? Я юнга, а он маршал? Так, что ли?..»

Свежие грибы на кухне поджарили к обеду, и мы поделились закуской с Пришвиными. Михаил Михайлович был доволен несказанно, обстоятельно и подолгу разглядывал каждый кусочек, поддетый на вилку, вдыхал его аромат.

— Да! — говорил он. — Да–а!..

«А, проняло! — думал я. — Проняло! Но когда же он пойдет с нами вместе, как бывало раньше: за речку, в лес, в поля? Когда же хоть заговорит об этом?»

Мы снова и снова бегали за Вертушинку, по мягкой пахоте, по свежей зелени, по молодому брусничнику, в район пионерских лагерей, к Москве–реке, к Рузе–реке. А возвратившись, рассказывали, что где нашли, что видели, что слышали. И каждый раз несли что‑нибудь из лесу. Нельзя же побывать в лесу и ничего не принести с собой. Кто‑то несет из лесу вязанку дров, кто‑то веники березовые, кто грибы, кто ягоды. Мы приносили либо веточку сосновую, либо горсть цветов, либо прутики черничника или вереска. Хорошо также взять прямо с земли кукушкин лен и пересадить его к себе под окно. Просто шишек разных набрать и то уже интересно.

А если совсем ничего не найдешь и вернешься с пустыми руками, то хорошее настроение обязательно принесешь с собой. Мы возвращались из лесу всегда с хорошим настроением.

Почему же Пришвин так безучастно относится ко всем нашим походам? Уж не завидует ли он?

А Михаил Михайлович тоже уходил, куда‑то почти ежедневно. Но куда и далеко ли?

Нашли мы как‑то в поле, на пустыре, под можжевельником, маленькое теплое гнездышко с четырьмя пестрыми яичками. И птичку видели, и голос ее слышали, а что это за птичка, определить не смогли. Торопимся к Пришвину, несем ему пару яичек. Уж он‑то скажет сразу, чье гнездо мы нашли.

Пришвина ни в доме, ни поблизости от него не оказалось. Спрашиваем всех знакомых:

— Не знаете ли, где Михаил Михайлович?

— В лес ушел.

— Как в лес, куда?

— Вот туда, за речку Родинку.

Спешим к речке — а это совсем рядышком — и видим: на берегу бушующей весенним половодьем Родинки стоит Пришвин, с палкой в руке, стоит, голову опустил, не шевелится. Спуск к речке крутой, скользкий, переход через нее есть, да ненадежный: мостик не мостик, два–три горбыля с поручнем, не каждый решится перебираться на другой берег через глубокий овраг. Должно быть, и Пришвин не решился.

Подбегая сзади по узенькой тропиночке, я кричу первые попавшиеся слова:

— Михайлo Михайлович! Вот вы где, оказывается!

Обернулся Пришвин на голос, и мы увидели в его глазах тоску, самую настоящую тоску, не пришвинскую. Это были глаза прикованного Прометея. Лес рядом, а не войдешь в него. Рядом — а не переберешься. Лазать по колодинкам да по жердочкам — возраст не позволяет, силы не те. И — тоска в глазах.

— Да, да… — заговорил Михаил Михайлович тихо и не сразу, будто возвращаясь мыслями откуда‑то из далека–далёка. — Я сюда часто хожу. Вот стою, слушаю. Велика ли речушка, а тоже рекой хочет стать. Переход неверный. Мостик был старый, должно быть, подмыло его, снесло.

— Пробовали перейти?

— Пробовал? Да, конечно, пробовал…

И он опять тоскливо посмотрел на противоположный берег, откуда начинался густой хвойный лес, а в лесу таились всякие чудеса, конечно же, неизведанные, потому что каждая новая весна для человека — это новое чудо. Весной любого из нас тянет вдаль, а о Пришвине и говорить нечего. Когда‑то Михаил Михайлович в это время обитал уже в своем домике на колесах. И вдруг мутная речушка сносит старый подгнивший мостик и преграждает ему путь к чудесам.

Пришвин! А через речушку не может. Какое уж тут равнодушие…

Конечно же, в глазах его мы увидели тогда тоску смертную. Неужели мы могли ошибиться?

Мостик через Родинку построили новый, высокий, с прочными перилами, со ступенчатым спуском к нему с обеих сторон. Теперь через овраг нетрудно было переходить.

И стал этот мостик привычным местом прогулок для Пришвина. Он приезжал в дом отдыха в разное время года, чуть ли не ежегодно, и любил подолгу стоять на берегах Родинки. Спустится, бывало, на мостик, перегнется через перила, смотрит в глубину рва, прислушивается к журчанию воды, к пению птиц, иногда что‑то записывает в блокнотик. Издали можно было принять его за одержимого рыбака, который следит с мостика за неподвижным поплавком. А это — Пришвин!

И стали мы этот мостик называть Пришвинским. Сначала только мы с женой, потом и другие — разные наши знакомые и товарищи, из тех, что бывали здесь вместе с Пришвиным и тоже не раз видали Михаила Михайловича перекинувшимся через деревянные перила, тихого и сосредоточенного. Дали мы его имя мостику, не сговариваясь друг с другом, а потом сговорились вкоренять название это в обиход, объяснять всем людям, почему мостик через речку Родинку должен называться Пришвинским. Больше того, мы захотели, чтобы на мостике, на одном из столбиков его, справа или слева, была приколочена дощечка с надписью «Пришвинский мостик».

Вот тогда‑то вопрос о названии и пошел по инстанциям, сначала снизу вверх, и стали его согласовывать да увязывать, рассматривать да обмозговывать, как великую государственную проблему. Это согласовывание да увязывание не завершено и доныне, а когда оно будет завершено, то вопрос должен пойти уже сверху вниз и дойти наконец до кабинета директора дома отдыха. Когда дойдет — никому не известно. Может, и не дойдет. Сохранится ли до того времени мостик — тоже неизвестно: все‑таки он деревянный, а не каменный и не железобетонный какой‑нибудь. Пришвина уже давно нет в живых, а вопрос о мостике все еще ходит где‑то по инстанциям.