Изменить стиль страницы

В «Горящих зданиях» поэт по-своему стремился к преодолению «многоликой» расщепленности сознания, к цельности восприятия мира, однако цельность неизменно ускользает от него. Принято считать, что главный нерв лирики Бальмонта — его «прирожденный пантеизм». «Поэзия стихий», фрагментарно заявившая о себе уже в ранних книгах «В безбрежности» и «Тишина», начинает складываться в стройные звенья «мирового четверогласия» именно в «Горящих зданиях», когда

…уразумев себя впервые,
С душой соприкоснулись навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, огонь и воздух, и вода.
(«Лишь демоны, да гении, да люди…»)

Огонь — любимая бальмонтовская стихия, «аромат солнца» — «В солнце звуки и мечты, / Ароматы и цветы…» («Аромат солнца»), — ощутимый во многих стихотворениях «Горящих зданий», достигнет затем особой насыщенности в книге «Будем как Солнце» и пройдет через всё творчество поэта. Однако, думается, поэтическое мироощущение Бальмонта не ограничивалось стихийным пантеизмом. Стихи из «Горящих зданий», как и более ранние, дают основание говорить о своеобразном влиянии на поэта христианских идей. В одном из разделов «Горящих зданий», названном «Совесть», лирическое «я» поэта, по выражению Иннокентия Анненского в статье «Бальмонт-лирик», «живет двумя абсурдами — абсурдом цельности и абсурдом оправдания».

Мир должен быть оправдан весь,
Чтоб можно было жить! —

заявлял Бальмонт в цикле «В душах есть всё». Иногда он пытался «оправдать» мир с помощью «Слова Завета», идя «сквозь цепь случайностей к живому роднику», размышлял о Страшном суде, готовился принести себя в огненную жертву:

Скорее, Господи, скорей, войди в меня,
И дай мне почернеть, иссохнуть, исказиться!
(Молитва о жертве)

Вместе с тем он увлечен философией индуизма, о чем свидетельствует раздел «Индийские травы», сопровожденный двумя эпиграфами. Первый: «То есть ты. Основоположение индийской мудрости», второй — из Шри Шанкара Ачарии (брахмана-ведантиста): «Познавший сущность стал выше печали». Интерес Бальмонта к Индии не был преходящим: в 1910-е годы он будет работать над переводами ведийских гимнов, драм Калидасы и «Жизни Будды» Ашвагхоши.

Видимо, в связи с разнонаправленностью философских увлечений и недостижимостью цельности мироощущения у Бальмонта впервые зазвучала тема двойничества в «Горящих зданиях» и возник образ «двойника» (вообще характерный для творчества символистов). Он появился среди «полумертвых руин полузабытых городов» прежде всего для того, чтобы «осветить» лирическому герою «сумеречные области совести». Поэт — «сын Солнца» — живет «у самого себя в плену», то «с диким бешенством бросаясь в смерть порока», то «снова чувствуя всю близость к божеству» (стихотворение «Избранный»). Образ двойника наиболее полно раскрывается в стихотворении «На рубеже» («Лесной пожар»):

Зачем так памятно, немою пеленою,
Виденья юности, вы встали предо мною?
Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,
И я уже не тот, и вы уже не те.
Вы только призраки, вы горькие упреки,
Терзанья совести, просроченные сроки.
А я — двойник себя, я всадник на коне,
Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!
……………………………………
Мой конь несет меня, и странно-жутко мне
На этом взмыленном испуганном коне.
Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье.
Перед душой моей вы встали на прощанье,
О тени прошлого! — Простите же меня
На странном рубеже, средь дыма и огня!

Символический образ мирового неблагополучия — «страна Неволи» — подчас получает конкретное наполнение:

Необозримая равнина,
Неумолимая земля —
Леса, холмы, болото, тина,
Тоскливо скудные поля…
О, трижды скорбная страна,
Твое название — проклятье,
Ты навсегда осуждена.
(Равнина)

Развивая тему бунта, крушения устоев мирового порядка, Бальмонт нередко ставит своего лирического героя «по ту сторону добра и зла». В «случайно» возникшем мире (стихотворение «Скрижали») Бог и Сатана взаимообратимы. «Злые чары» таит в себе любовь, тесно переплетаясь с «колдовством» (стихотворения «Замок Джэн Вальмор», «Заколдованная дева», «Я сбросил ее с высоты»).

Демоническое начало, явственно ощутимое в «Горящих зданиях», достигает своего пафоса в завершающем книгу стихотворении «Смертию — смерть». В нем «замкнутое» мироздание, воплотившееся в «лике Змея», разрушает Люцифер:

Вновь манит мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В безбрежности, освобожденной мной.

Красота и безобразие также утратили свою полярность — в сонетах «Уроды», «Проклятие глупости» Бальмонт воспевает «таинство» их нераздельности:

Для тех, кто любит чудищ, все — находка,
Иной среди зверья всю жизнь провел,
И как для закоснелых пьяниц — водка,
В гармонии мне дорог произвол.
(Проклятие глупости)

Ноты этического и эстетического релятивизма, относительности всех понятий, прозвучали не только в лирике Бальмонта, это — общая тенденция у многих «старших» символистов, достаточно вспомнить знаменитые строки В. Брюсова:

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья.
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.
(З. Н. Гиппиус, 1901)

Истоки этой тенденции — в идее сверхчеловеческой миссии творца, пересоздающего мир посредством искусства, что получило сложное и неоднозначное философское выражение у разных поэтов-символистов и часто соотносилось с ницшеанским сверхчеловеком. Обращаясь в цикле «Антифоны» к близким ему по духу поэтам (стихотворения «К Лермонтову», «К Бодлеру»), Бальмонт воспевал «нечеловеческую» роль искусства, избранничество творца, устремленного при всех падениях к «горным вершинам».

Нет, не за то тебя я полюбил.
Что ты поэт и полновластный гений,
Но за тоску, за этот страстный пыл
Ни с кем не разделяемых мучений.
За то, что ты нечеловеком был.
О Лермонтов, презрением могучим
К бездушным людям, к мелким их страстям,
Ты был подобен молниям и тучам…
………………………………………
И жестким блеском этих темных глаз
Ты говорил: «Нет, я уже не с вами!»
Ты говорил: «Как душно мне средь вас!»
(К Лермонтову)