Она внезапно поднимается на кушетку и смотрит в открытое окно. Через кружевную занавеску глядит на нее немая ночь.

Почему никогда? Разве они не встретятся завтра? Разве она не дала ему слово? Что помешает ей? Смерть. Одна смерть.

А потом?

Все черты ее напряженного лица как бы опускаются. Она опять ложится, полная усталости. Только пальцы тихо рвут мокрый от слез комочек платка.

Она не знает, она не хочет знать, что будет потом. Жизнь или смерть? У всякой сказки есть свой конец, и наступают будни. Но стоит ли тогда жить полюбившему сказку?

Легкий стук в дверь.

— Ты, Марк? Войди.

Он тихо входит, и вспархивает кружевной занавес у окна. Он идет бесшумно, весь сгорбившись, как бы в ожидании удара. Если она узнала все…

— Тебе письмо, — говорит он глухим изменившимся голосом. — Можно сесть?

— Садись, Марк, — ласково и грустно отвечает она.

«Не узнала, нет. Удар отсрочен. Надолго ли? Все разно. Я еще смею прижаться к ее рукам. Она не оттолкнет меня с отвращением и ненавистью. О, Боже! Благодарю тебя за эту отсрочку. Я слишком устал.»

Она смотрит на штемпель и заграничную марку. Письмо из Парижа. Пишет Иза. О театре, конечно, который она уже сняла. Она ждет Маню на открытие в августе. Боже, какой бред! Как все это далеко.

Не дочитав, она роняет письмо на пол. Штейнбах поднимает его и кладет на стол.

— Я получил тревожные известия, Маня. Ты можешь слушать?

— Да, говори. Я вообще рада, что ты пришел.

Она протягивает ему горячую руку, которую он целует.

— У тебя лихорадка, Манечка?

— Ах, если бы это было так просто! Ну, говори.

— На заводе бунт, Я получил телеграмму и должен ехать.

— Когда? Когда ехать?

— Сейчас. Мое присутствие необходимо. Меня любят, мне доверяют. Боюсь, что я уже опоздал. Этот идиот управляющий из шкурного страха — его окна побили камнями — обратился без моего разрешения к губернатору за помощью. Этого я не могу допустить. Я сменю его нынче же. Я уже телеграфировал, что выезжаю. Там несомненно провокация. Но все это выяснится только потом. Я, право, в отчаянии, когда подумаю, что губернатор поусердствует, не дождавшись моего приезда.

Мане вдруг вспоминается чье-то белое лицо в сумраке, две тени, вынырнувшие откуда-то внезапно сегодня, когда она стояла с Нелидовым. Все это она видела бессознательно. Вспомнила сейчас.

— Марк, постой, у меня был Измаил. Он… Я дала ему чек, он просил…

— Что ты сделала, Маня? Теперь мы пропали.

— Почему? Почему?

— Его выпустили. Но его подозревают в покушении на Нелидова.

— Боже мой!

— Милый Марк, но ведь и за нами следят давно.

— Почему ты думаешь?

— Мне это сказал Измаил. Просил предупредить тебя. Прости, Марк, я забыла. Я потеряла голову.

Штейнбах подходит к окну, далеко высовывается из него, пристально смотрит во мрак. Что-то белое там, у кустов.

— Погаси огонь, Маня, — быстро говорит он.

В наступившей разом темноте Штейнбах видит на фоне кустов, у дорожки, смутный силуэт, качнувшийся во мраке. Видит передвинувшееся белое пятно лица. Слышен легкий шорох, скрип шагов по гравию. Штейнбах запирает окно и спускает штору.

— Теперь зажги огонь, — холодно, с полным самообладанием говорит он. — Жаль, что ты ничего не сказала мне раньше. Хуже всего, что ищут Василия Петровича. Он успел скрыться из Лодзи. Я вчера получил письмо от его товарища. Но если…

— Что ждет его тогда, Марк?

— Теперь? После его побега из тюрьмы, год назад, и убийства часового? Виселица.

Маня закрывает лицо руками.

— Манечка, у меня есть еще одна забота. Только не падай духом! Надежда Петровна арестована на границе. Нынче губернатор сообщил мне это по телефону. В имении ее сестер назначен обыск. Ты понимаешь, чем это нам грозит?

— Какое несчастье!

Штейнбах садится рядом на кушетке и обнимает Маню.

— Манечка, ты должна уехать немедленно. Можешь ты ехать?

— Когда? — со страхом спрашивает она, стараясь отстраниться и заглянуть ему в глаза.

— Если б не этот бунт, мы уехали бы завтра.

— Боже мой!

— Но завтра я не успею. Ты же можешь ехать с Ниной и фрау Кеслер. Тебя ничто здесь не удерживает?

Она молчит, спрятав голову на его груди.

— Маня, повторяю: положение очень серьезно. И я не хочу этого скрывать. Губернатор уже намекнул мне, что у тебя «экзальтированная головка». Он знает что-то. Быть может, немного, но и этого достаточно, чтоб арестовать тебя. Он не выдаст. Но я боюсь других.

— Что такое?

Штейнбах говорит шепотом, прижимая ее к себе:

— Ищут французскую артистку Берт Дейшан, которая вдвоем с госпожой Ривьер прибыла в Москву шестого июля и остановилась в гостинице «Париж».

— Марк, но кто же мог узнать меня? Я никуда не выходила. И пробыла в Москве всего один день. А Надежду Петровну никто в Москве не знает. Мы все сделали, как ты учил нас. Она вышла гулять и не вернулась в гостиницу к ночи, а прошла на Остоженку, в квартиру этой старушки, где была ее сестра. А я…

— А ты?

— Постой. Нет, я тоже сделала все, что нужно. Расплатилась за нас обеих. Выехала на Николаевский вокзал в этот же вечер, отметилась в гостинице, что еду в Петербург, и да, конечно, бросила свой кофр почти пустой на вокзале, а сама вернулась к тебе на Пречистенку. И шла пешком до Садовой. Разве не так? В чем же я ошиблась?

— Нет, все так, — задумчиво говорит он. — Мы съехались только на Курском вокзале за четверть часа до отхода поезда. Я не вижу ошибки. Пока у них одни догадки. Но если у них явилась уверенность, что Берт Дейшан и ты одно лицо… Маня, ты видишь сама, что медлить нельзя. Вокруг моей головы все суживается круг. Я-то, быть может, еще сумею вывернуться. Маня, что держит тебя здесь? Ты хочешь еще раз увидеться с ним?

— Да, Марк, еще раз, в последний раз. Потом я уеду. Я сама не могу здесь дольше оставаться.

Он крепко прижимает ее к груди. «Наконец!» — говорит его измученное лицо. О, эта последняя страшная ставка! Эта последняя роковая схватка с судьбой.

— Когда ты вернешься, Марк?

— Утром или завтра днем. Я дам телеграмму.

— Тебя не убьют?

— Меня никто не тронет. Мне некого бояться.

— Марк, вернись скорей! Не оставляй меня одну теперь, теперь, когда мне так страшно, когда я потеряла дорогу.

— Ты любишь его, Маня?

— Я не разлюбила его, Марк! И в этом весь ужас. Если он позовет, я уйду за ним на край света. Но я знаю, я чувствую, что он не позовет. На это у него не хватит силы. Мне надо бежать, бежать скорее, исчезнуть из его памяти. Ведь был же он счастлив без меня все эти годы. Кто знает? Все проходит, все забывается. Я хочу, чтоб он был счастлив!

Штейнбах отодвигается.

«Только о нем она думает. Не о себе даже. Она любит его тем же великим чувством, каким я люблю ее. Тут я бессилен…»

Она прижимается лицом к его плечу.

— Марк, Марк, прости мою жестокость! Но неужели нужно лгать? Неужели ты сам всего не видишь? Ты такой мудрый, такой тонкий, всегда читающий в моей душе?

— Нет, нет, не плачь! — отвечает он, гладя ее лицо. — Я ценю твою правдивость. Говори все! Нам обоим будет легче.

— Помнишь, Марк, я клялась тебе…

Она горестно вздыхает.

— Я говорил: не надо клятв. Слова не могут изменить жизни.

— А! Ты это знал. Я — нет. Я искренно верила, что готова пожертвовать для тебя всем, что даже встреча с ним ничего не изменит. Но я не знала себя. Видишь, я не хочу лгать. Ты мудрый, ты знаешь душу женщины, скажи: что остановит ее в ее стремлении к жертве? Но ты, Марк, дорог и близок мне по- прежнему. О, это совсем другое! Люблю тебя, как друга, как брата, как верного товарища, как силу мою и веру. Ты для меня выше всех людей. Не отнимай у меня любви твоей. Прости мне заранее все, что будет. Это твое последнее испытание, Марк. Мы уедем вместе. Начнем вместе новую жизнь. Мне надо что-нибудь большое, что-нибудь лучезарное, чтоб забыть то, что я теряю сейчас.