— Та самая? — срывается у нее шепотом.

— Ну да.

И они обе невольно озираются.

— Я обожаю ее, Соня. И она тоже меня любит. Но, что мне еще дороже, — она любит мои танцы. Один раз она даже заплакала и сказала: «Это от восторга».

— Трогательно. Где же она тебя видела?

— Дома, у нас, я пляшу часто. А потом я давала вечер в пользу русской столовой в Париже. Потом в пользу рабочего клуба. Меня просила Глинская. Помнишь ее?

— Еще бы! Я так и думала, что вы будете друзьями.

— А помнишь Денизу? Работницу-анархистку, которая говорила на заседании Лиги? Нет? Она пришла ко мне во главе депутации благодарить меня. Сбор был огромный. И я видела, как она растерянно оглядывалась. В доме Марка такая роскошь! И видно было, какой разлад в ее душе! А я стояла перед нею, красная, униженная. Но теперь довольно! Довольно! Со старым покончено. Мне уже не придется краснеть.

— Но почему? Почему ты чувствовала себя униженной?

— Ах, Соня, Соня! Я думала, ты поймешь меня с полуслова. Между гобеленами и бронзой это темное пятно ее платья. Глинская сказала мне: «Все-таки и в этот раз вас видели только богатые». Я ответила: «Ну, устройте вечер для одних рабочих! И я буду танцевать с радостью, о которой давно забыла». Я обернулась к Денизе. Она так странно и горячо глядела на меня. — «Хотите видеть мою пляску? — спросила я ее. — Доставит ли это вам радость?» — И она ответила таким глубоким голосом: «О, да! Такой вечер мы не забудем. Немного радости мы видим в нашей жизни!» Ах, Соня! Какие дивные минуты пережила я тогда! Я приехала в рабочий клуб. Сцена там маленькая. Развернуться негде. Но зато какие лица! Какие непосредственные восторги!

— А мы-то увидим тебя здесь?

— В мои именины Марк устроит здесь вечер. Пусть приходят все! И из других сел. Я буду плясать. Марк сыграет на цитре. Учитель споет. У него, говорят, хороший баритон. Будет и наш хор. Жаль, что оркестр еще слаб. Учатся всего год.

— Это твоя идея, Маня?

Маня кивает головой и вдруг задумывается. Удивленно сбоку глядит на нее Соня. Откуда в ней столько демократизма, в этой эстетке? Но что это не наносное, а свое, — чувствуется безошибочно.

— Я сейчас вспомнила твое письмо, Маня. Какое чудное письмо! Но о какой новой жизни говоришь ты?

— Тише! Вон идет Марк. Не говори при нем. Он ревнует меня ко всему новому.

— Ну, когда же вы к нам? — спрашивает дядюшка, целуя руку Мани. — Сестра волновалась, как ей быть! Не поехать ли первой с визитом?

— Вот глупости! — звонко смеется Маня. — Дядюшка, прелесть вы моя! — Она кладет ему руки на плечи. — Ну, мы завтра приедем часов в шесть к чаю. Да, Марк? А вы приходите скорее, я вам покажу свое искусство.

— О… Воображаю, как вы прекрасны!

— Ты! — смеется Маня, целуя его.

Штейнбах и дядюшка ведут беседу на террасе, в Лысогорах, у кипящего самовара. Вера Филипповна волнуется. Лицо ее в пятнах. Горленко тоже заметно смущен. Он курит молча и посапывая. Ну, конечно, они рады Мане. Что было, то быльем поросло. Обвенчались — и делу конец. Соседи хорошие, что говорить! А уж она-то краля какая писаная стала! Просто на удивленье. Вера Филипповна даже гордится ею. Мелочи и неприятности забылись. Помнится только странная девочка с огромными глазами, наивная и добрая. А теперь эта девочка — знаменитость и жена Штейнбаха. Только вот туалет ее — что за неприличие! Подняла платье, сбегая с террасы, а под ним только трико. Точно голая. «Все-таки бесстыжие эти артистки», — думает Вера Филипповна с некоторым удовлетворением.

А Маня, проглотив чашку чаю и сбросив живописную шляпу с огромными полями, схватила Соню под руку и побежала в сад.

Что за могучая власть прошлого! Уже подъезжая к воротам Лысогор, она чувствовала невольное волнение. Воспоминания поднимались, как призраки, из каждого угла. Она уже побывала в светелке и глянула оттуда на двор. Все то же. Ничто не изменилось.

Теперь, по дороге в парк, она становится все молчаливее. И наконец смолкает.

Соня все понимает.

— Я приду сейчас, — говорит она.

И вот Маня одна. Она идет по знакомой аллее, мимо памятной скамьи. Здесь ждал ее Марк, вернувшийся из Вены, где он схоронил дочь. И она, покорная раба Нелидова, подходила к нему, стиснув губы, растерявшаяся перед роковой коллизией своей двойной любви, решив забыть тропинки, по которым вела ее своевольная мечта, и свернуть на старую, избитую дорогу. Мучительные мгновения, вы миновали. Вы не вернетесь.

Она у беседки. Все так же ветка плакучей березы задевает ее по лицу. Она мягко отстраняет ее и входит. И с нею вместе входит ее прошлое и садится рядом с нею на мшистую скамью.

Солнце золотит верхушки лепечущих берез и играет бликами на ее платье. Кругом та же тишина. Где-то далеко за греблей звучит песня. Прогремела по мосту телега, и утки закричали: Ах! ах! ах!

Она закрыла глаза и ждет.

Кто войдет сюда? Кто обнимет ее? Не бьется уже сердце от мятежной жажды счастья. Запретные цепи порвались. Все стало возможным. Нет ничего недоступного. А если есть, оно уже не манит. И жизнь за него не отдашь. «Жизнь сама по себе благо», — горделиво думает Маня.

Листья лепечут над ее головой. Неужели это та самая молоденькая березка? Как выросла! Маня гладит белый, блестящий ствол. Милая, милая. Тогда она была еще кустиком. Она все эти годы тоже грезила в зеленом сумраке. О чем грезила она? Конечно, о солнце. О той минуте, когда его золотые лучи поцелуют, наконец, ее кружевные ветви. Не в этом ли цель всего живущего на земле?

Звенит тишина вокруг. Или это пчелы гудят? Закрыв глаза, недвижно сидит на мшистой скамье знаменитая Marion и прислушивается к странному раздвоению своей души. Оно началось с той минуты, когда поезд подошел к маленькой станции и протяжно зашумели величавые тополи.

Их две сейчас рядом, на этой скамье. Marion и Маня. Женщина и девочка.

«Милая девочка… Прекрасно твое лицо. И светла твоя улыбка, не знающая скорби. А в глазах твоих целый мир. В чем же тайна твоей радости? Этой стихийной, ослепительной радости, которой дышит каждая клеточка твоего худенького тела? Вспомни, вспомни, однако, чего ждала ты от жизни? Любви. Только одну грань твоей души озарило солнце. Другие печально темнели. И что дала тебе любовь кроме слез и страданий? Но, потеряв эту маленькую радость, ты хотела отречься от солнца, от смеха, от своих порывов и грез. Ты искала смерти, бедная девочка?»

Так думает знаменитая Marion. Она сидит, закрыв глаза, охваченная неодолимым очарованием прошлого! И самые его печали, светлые печали юности, кажутся ей дороже всех радостей и достижений.

Опять зазвучала песня на гребле. Или это Мелаш-ка поет на огороде, потому что боится попелюхи?

— А я не боюсь, — говорит девочка рядом и знакомым жестом встряхивает темными кудрями. — Я пойду бродить по болоту. Буду искать свое счастье.

— В чем? — тоскливо спрашивает Marion.

— В любви, конечно, — смеется Маня. — Разве есть в мире что-нибудь выше ее?

А! Этот звонкий смех, давно забытый ею где-то, на долгом и крутом пути вверх. Это юность засмеялась ей в лицо. И она вдруг чувствует себя старой и печальной. Какой-то голос шепчет ей: «С той поры, когда ты бродила здесь босиком, знала ли ты радость жизни? — Нет. — Была ты бездумно счастлива, как эта березка? — Нет. — Кто же из вас двоих богат? Кто беден? У этой безвестной девочки в стоптанных башмачках была юность, была вера, была жажда».

Вдруг тоска, невыносимая, как боль, огромная, бескрайняя, жгучим кольцом сжимает сердце. Она входит в душу, наполняя все ее утолки, мрачная и стихийная, словно лохматая туча, от которой становится темно.

— Маня-а-а! — слышится издали голос Сони.

Она встает и оглядывается с отчаянием.

Вот здесь, на этой самой скамье, в ту ночь… Он любил ее. Он звал ее за собою. «Николенька, в моей жизни не было мгновения прекраснее этого. После ничего уже не было. Я нищая… нищая… И все мое счастье — ложь. И вся моя сила — самообман…»