— Это победа, Marion.

— Победа Пирра, — говорит она с горькой улыбкой.

Он провожает ее до лестницы. «Это будет последнее свидание. Это будет последняя слабость», — думает он.

Он возвращается в номер. И тоже вдруг чувствует стены, которых не замечал раньше. В них душно, тесно.

Он садится к столу. Холодно белеет бумага. Не тянет писать. Мысль бежит вслед за женщиной, оставившей здесь запах своих духов и частицу своей душа Они соприкоснулись сейчас, их души, не видевшие друг друга за слепым и душным покровом страсти. Они открыли наконец печальные лица. И сердце Гаральда замерло, когда он почувствовал внезапно красоту этой сложной и мятежной души.

«Не думать, не думать об этом! — говорит он себе, берясь за перо. — Это ловушка врага, который не дремлет. О, как нужно быть осторожным, чтобы враг не напал врасплох!»

Он пишет. Но вдруг бросает перо и встает.

Все кончено. Настроение нарушено. Цепь порвалась. Нанизываются вялые слова. А час назад он низал жемчуг. Голова пуста. Вся кровь прилила к сердцу, впервые пожалевшему ту, кого он боялся.

«Она — красота! — говорит кто-то отчетливо и сурово. — Она — красота и жизнь. А ты отрекаешься от нее…»

«А я отрекаюсь, — думает Гаральд. — Во имя высшей цели я отрекаюсь от счастья…»

Но впервые эта жертва кажется ему огромной.

Бьет четыре. Он решительно прячет рукопись в стол, берет цилиндр и выходит.

Она свободна до семи. Когда он войдет, она улыбнется. Ах, эта улыбка! Как часто он видел ее во сне с этой печальной, кроткой улыбкой! Но никогда в действительности, до этого дня.

«А я еще думал, что исчерпал ее всю…»

Сердце его бьется, когда он идет по коридору гостиницы, где живет Маня. «Если это любовь, я погиб», — говорит он себе.

Он бледнеет, отворяя дверь. Он даже забыл постучаться, так сильно и ново волнение, охватившее его.

Она стоит у камина, печальная, одинокая.

— Гаральд! — кричит она, кидаясь ему навстречу.

Как долго потом он слышал этот крик.

И он говорит ей дрожащим голосом, каким ни с кем не говорил в жизни; говорит те слова, которых так долго и тщетно ждала Маня; вкладывая в них значение, которого не знал до этого дня:

— Я люблю тебя, Marion.

Проводив Маню в этот вечер из театра домой, Гаральд остается у нее.

В четвертом часу утра, крадучись по слабо озаренному коридору, мимо молчаливых комнат, Маня провожает Гаральда. На ней манто и капор.

На лестнице они останавливаются. С робкой непривычной нежностью берет он в свои руки ее лицо, глядит в него мгновение. Маня невольно закрывает глаза.

«Запомни, запомни этот миг! — говорит она себе. — Этот взгляд его, это новое выражение. Только ты его видела. И не увидит больше ни одна женщина…»

То, что они пережили в эту ночь, было так прекрасно, полно и высоко, что слова кажутся ничтожными, ненужными. Впервые слились не только тела их, но и души. И этот миг был грозен и священен, как молния, пронесшаяся над землей. Миг, когда люди становятся богами. Он исчез. Но отблеск вечности еще остался в их зрачках.

«Он не повторится, — думает Маня. — Все потом будет ниже и бледнее».

Он страстно целует ее ресницы.

— Уедем, Marion? — шепчет он.

Она молча наклоняет голову.

— Ты подождешь меня? Через десять дней я вернусь.

— Да, Гаральд. Да.

Они выходят вместе. Весь длинный переезд они держат друг друга за руки. И оба молчат, не замечая молчания.

У грязного памятного ей двора он сходит и, сняв ее перчатку до половины, целует розовую горячую ладонь.

— До скорого свидания, Marion!

Она смотрит ему вслед, пока он идет по двору.

Вот остановился под навесом. Снял цилиндр. И красивым жестом, которому не выучишься, взмахнул им в знак прощания. Скрылся.

Словно просыпаясь, Маня проводит рукой по лицу.

Она едет обратно по грязному пустынному переулку.

— Послушайте, извозчик, где ночной телеграф? Далеко? Все равно. Везите меня туда.

Телеграмма Мани к Штейнбаху.

«МАРК, ВЕРНИСЬ!»

Получив эту телеграмму в десять утра, Штейнбах долго лежит с закрытыми глазами, дожидаясь, когда стихнут мучительные перебои в сердце.

Она зовет. Что-то случилось. Он ей нужен? Или это…

Несколько раз он хватается за телеграмму и смотрит на эти два слова, заключающие в себе целый мир для него. Или же готовящие ему, быть может, жестокий удар? «Марк, вернись!» — говорит он вслух, стараясь представить себе ее лицо.

Вдруг он видит служебную пометку: «Принята в три часа ночи». Он садится на постели, судорожно смяв бумагу. Ему чудится крик отчаяния.

Скорей! Скорей! Она зовет его. Она страдает.

Он лихорадочно поспешно одевается, отдает наскоро приказания камердинеру. На сколько он едет? Неизвестно. Что сказать господам, которые придут завтра? Сказать, что выехал внезапно. Пусть подождут! Приема нынче не будет.

— Ни души, Андрей, никого!

— А с письмами как, Марк Александрович?

— Все посылайте по петербургскому адресу. Еду курьерским. Сейчас отправляйтесь за билетом. Вы останетесь дома, с дядей. Телеграфируйте мне каждый день.

«Лия»… — вдруг вспоминает он. И сердце как будто останавливается на миг. Он ни разу не вспомнил о ней до часу дня, пока разбирал и жег письма, накопившиеся за эти дни; пока совещался с фрау Кеслер о хозяйстве, о Ниночке, о дяде; пока завтракал и говорил по телефону с десятками лиц.

Скоро два. Он обещал встретить ее в три на бульваре. Ах, он забыл о той, кто любит его, для той, кто вычеркнул его из своей жизни за эти три недели! Один только призрак страдания на лице Мани заслонил перед ним Лию и ее любовь.

Небывалая бодрость овладевает им вновь. Маня зовет его. Маня нуждается в нем. Еще не все утрачено. Есть для чего жить. Надо опять быть сильным, находчивым, терпеливым.

Он едет в цветочный магазин, выбирает роскошную корзину одних только белых цветов и велит немедленно отослать по адресу Лии. Потом едет в банк.

В четвертом часу на бульваре он видит Лию, сидящую на скамье.

Мороз усилился. Выпал снег. Беззвучно скользят сани. Опять все деревья в инее, как в первый день их встречи. Алые отблески зари словно заблудились на земле, горят в куполах церквей и как тени падают на заиндевевшие деревья, на стены домов и лица прохожих. Чудный день! Невольно радость крадется в душу. Смутная, но живучая надежда на что-то впереди. Это логика страсти, которая не рассуждает, которой факты не страшны.

Но когда он подходит к скамейке и видит съежившуюся, озябшую, всю поникшую фигурку, сердце его сжимается опять. Он вдруг с раскаянием вспоминает, что вчера еще обещал Лии прокатиться с нею нынче до заката в Петровский парк.

— Дорогая. Простите… Вы давно ждете меня?

— Это ничего! — говорит она.

Но он видит, что она вся дрожит.

— Поедемте скорее кататься, — просит она. — Вот только жалко, что солнце село.

Ах, жалобный голосок! Как больно его слушать! Ей нужно было так мало. А Маня потребовала всю его жизнь…

— Простите, — говорит он, прижимая к себе ее руку и идя с нею вперед. — Меня задержали важные дела. Я уезжаю.

Она останавливается.

— Но я скоро вернусь. Очень скоро. Завтра я вам телеграфирую. Вы будете в точности знать о дне приезда.

— Вы едете к ней? — перебивает она холодно и покорно.

— Да, она зовет меня. Быть может, больна? Шаги ее все замедляются.

— Вы вернетесь вместе?

— По всей вероятности, к Рождеству или раньше. Да, конечно, раньше. Я вернусь к вашему концерту. Оставьте мне почетный билет. Я покупаю весь первый ряд.

Штейнбах берет ее портмоне и кладет в него деньги.

— Куда вы его кладете! В муфту? Спрячьте в карман.

Она смотрит пристально в его лицо. И опускает ресницы.

— Боже мой, как вы грустны!

Забыв о прохожих, презрев осторожность, он целует ее ручку и прижимает ее к груди. Он готов плакать от жалости.