Разве он не предвидел этого, избегая Marion? В его жизнь она ворвалась, как буря. И как буря смяла цветы, взлелеенные им. И тщетно, как пастух в его «Сказке», ищет он теперь облетевшие лепестки. Не собрать. Все погибло.

Но так длиться не может. Он должен восторжествовать в этом поединке, в который ринулся так отважно, чтобы чувственностью убить свою страсть. Это верный путь. Он это знает. И недаром мужская, смелая душа Marion инстинктивно пошла по той же дороге. Чтобы освободить душу, надо утолить жажду тела. Через это надо перешагнуть, если хочешь творить спокойно. С лихорадкой в крови нельзя работать.

И он уже видит, как редеет чаща заколдованного леса. Скорей бы на простор! Вздохнуть полной грудью. Опять узнать радость одиночества. Радость тишины за этим столом, в четырех стенах молчаливой комнаты.

Он придвигается к столу и берет перо.

Взгляд его падает на часы. Вздох срывается у него.

Она ждет завтракать. Она вырвала у него это обещание вчера, не считаясь с тем, что ему надо закончить рассказ. «Разве считается она с чем-нибудь?» — горько думает он. Она хочет видеть его не только в театре, но и на репетициях. Она постоянно ждет его то к завтраку, то к обеду. После театра она везет его к себе, как триумфатор добычу, не оставляя ему ни одной свободной минуты, распоряжаясь им, как вещью. Обольстительная, вечно новая, жизнерадостная Далила. [36]

И в ее комнате, под ее смех или страстный шепот, под лаской ее дивных рук, среди запаха ее опьяняющих духов, он чувствует, как растворяется его личность, как тонет его Я под гипнозом чужой воли.

Любовь ли это — то темное и стихийное влечение, полное жестокости, так похожее на ненависть, что сливает их тела в судорожном объятии? Только тела. Не души. Рознь эта, так пугавшая Гаральда, так привлекавшая Marion, не исчезает никогда. И глядит из их глаз с тайной угрозой в самые интимные, в самые священные минуты.

Да, эта женщина умеет опьянять. Она похожа на стихию, внушающую трепет, таящую гибель. А быть может, возрождение? Она не знает ни одного банального слова, ни одного пошлого жеста. Лицо ее в эти минуты полно мистической тайны, как лицо древней жрицы. И она прекрасна тогда! О, как она прекрасна! Когда-нибудь потом, когда все уляжется в душе, он знает, что это лицо подарит его таким подъемом творчества, таким богатством образов, каких он не знал доныне. Если только он победит и уйдет. Если только он вырвется на простор.

Лишь вдали от нее он может протестовать, возмущаться. Он может ненавидеть ее за это постоянное насилие над ним, за это бесцеремонное вторжение в его жизнь. Что это? Презрение к его личности или же бессознательная стихийность ее души?

«Разорвать… и скорее!» — властно говорит голос рассудка. И он замирает, прислушиваясь к нему.

Никогда уже жизнь не подарит ему такой красоты. Как пошлы и бледны пред нею все женщины!

И все-таки, все-таки он ее покинет.

Сзади зашелестел шелк, и, прежде чем он успел оглянуться, душистая ручка, еще пахнущая кожей перчатки, закрывает ему глаза. За спиной слышится нежный смех.

— Чем ты так занят? Я два раза стучала. Здравствуй!

Он берет ее руку и целует в ладонь. С ней в комнату вошла струя свежего воздуха. Запах знакомых духов напоминает о том времени, которое надо забыть — если хочешь идти вперед.

Он откидывается в кресле, держа ее за руки, и смотрит на нее снизу вверх. Глаза ее искрятся, щеки алеют, сверкают зубы. Левая брось поднялась. Лукаво улыбаются свежие губы. Это жизнь. Сама жизнь ворвалась к нему. Торжествующая, беспощадная, самодовлеющая.

Но ей не место здесь, в комнате поэта, стоящего выше жизни.

— Что ты так глядишь, Гаральд? Что ты хочешь сказать? Едем, едем скорее завтракать. Меня задержали на репетиции. И как хорошо, что я догадалась заехать!

— Мне некогда, Маня. Я должен писать.

Она звонко смеется и разбрасывает рукописи по столу.

— Какой вздор! Разве это не успеется?

— Это работа к сроку, — кратко и печально отвечает он. — Это хлеб мой.

Ее взгляд падает на конверт: «Боруху Исааковичу Менделю».

Удивленно приподняв брови, она смотрит то на лоб его, то на конверт.

— Как твое имя, Гаральд? — упавшим голосом спрашивает она.

Он с усмешкой подвигает ей конверт. Ее левая бровь напряженно застыла в капризном изломе.

— Тебя зовут Борис? — настойчиво спрашивает она.

— Нет, не Борис, а Борух.

— Борис Александрович? — капризно повышает она голос.

Он смеется. Это так неожиданно, что она роняет муфту.

— Меня зовут Борух Исаакович Мендель, — говорит он отчетливо.

И вдруг перестает смеяться.

— Первое разочарование? — спрашивает он после паузы, глядя в ее застывшее лицо.

И, как это ни странно, ухо ее только сейчас впервые явственно слышит его акцент, от которого морщился Штейнбах, над которым смеялся Нилье.

Она смотрит на него большими и прозрачными глазами.

— Но я никогда и не выдавал себя за русского, — говорит он холодно, играя костяным ножом. — Я выбрал себе псевдоним, потому что он звучит красиво и отгораживает меня от толпы и ее любопытства. Но в частной жизни я не хочу быть самозванцем. Почему Борух хуже Бориса? А если и хуже, это все-таки мое имя. С этим придется мириться и вам.

Она слушает уже не слова его, не голос, а его акцент. Холодными, пытливыми глазами она окидывает эту комнату, эти памятные ей стены. Почему они точно сдвинулись сегодня? И эта волшебная комната стала тесной?

— Мы едем, Гаральд? — спрашивает она, надевая перчатку. И в голосе ее звучит холодок.

Но он понял ее, услыхав этот голос. Так она еще никогда не говорила с ним. И слишком выразительно ее лицо.

С чувством невольного отчуждения и горечи под маской светской любезности он идет за нею, захватив со стола перчатки и цилиндр, бледный, стиснув твердые губы, упрямо и враждебно глядя на шлейф ее платья.

На вернисаже выставки модернистов Маня ходит под руку с Гаральдом.

Публика перестала глядеть на картины и следит за каждым движением знаменитой босоножки. Мужчины смотрят на ее лицо. Женщины разглядывают ее туалет.

Вдруг Гаральд видит Дору в десяти шагах от себя, рядом с Зиной Липенко.

— Pardon! — говорит он Мане, отходя.

Гневно сверкнули ее глаза. И он это заметил.

Злая обида поднимается в душе Гаральда.

— A! — насмешливо приветствует его Дора. — Куда вы пропали, Гаральд? Мы не виделись целую вечность. Впрочем, вы как раб прикованы к триумфальной колеснице Marion. Ступайте, ступайте. Вон как гневно глядит она на меня! С видом оскорбленной королевы.

— Я скоро уезжаю, Дэзи, — спокойно перебивает он.

— За нею едете? В ее свите?

— Не говорите пошлостей, Дэзи. Это вам не идет. Я уезжаю домой. Умер дядя и оставил мне маленькое наследство.

— Какие прекрасные люди эти дядюшки еще со времен Онегина! — смеется Зина. — Жаль, что у меня одни тетки. И надолго едете? Вы очень изменились, Гаральд. И счастливым не выглядите.

— Мне необходимо закончить рассказ, принятый в журнал. А работа не спорится. Быть может, в провинции я найду лучшие условия. Я буду у вас послезавтра, в пять часов, как всегда.

— Кто эта дама с вами? — спрашивает Зина, щуря близорукие глаза. — Неужели Marion?

Дора смеется, качая головой.

— Вот кстати. А я к ней собиралась. Представьте меня!

Втроем они подходят к Мане.

Та смотрит на картину и не видит ее. Совсем не видит. В сердце почти физическая боль. Прощай, радость! Она была недолгой. «Хоть час да мой!» — говорила она себе. Безумная! Разве страсть не всегда одинакова? Она готова убить эту проклятую Дези. Если б сейчас дать себе волю, она схватила бы Гаральда за руку, и, как собачку на цепочке, потащила бы его за собой. Боже, Боже! Какой ужас!

Затуманенными глазами глядит она на пейзаж.

Голос Гаральда заставляет ее обернуться. Лицо у нее неестественное, жалкое от усилия скрыть свои чувства.

вернуться

36

По ветхозаветному преданию возлюбленная Самсона, которая, выведав, что сила Самсона заключена в его волосах, велела остричь его и передала в руки филистимлян.