Маня отвечает не сразу.

— Не знаю, что вам сказать, Гаральд. Я дала Марку слово в минуту отчаяния или усталости. Но сдержу ли я его? Слова не могут связать людей. Их связывает чувство.

— А скажите, вот этот эпизод в маскараде, вы его выяснили?

Кровь кидается ей в лицо.

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

— Потому что отъезд барона совпал с нашим сближением.

— Что же вы хотите сказать? — спрашивает Маня, сдвигая брови.

— Из всех врагов самый опасный тот, кто великодушно уступает дорогу…

Она сощурившись смотрит в окно. Лицо ее опять темнеет.

Как она изменилась! Она страдает… Но ему не жаль ее. Нет! Зачем лицемерить с собой? Эта женщина не внушает ему нежности. Так страдают только сильные натуры, хищные и гордые, которые сожаления не ищут. Значит, он ошибся там, в маскараде? И верно было первое впечатление от ее портрета — инстинктивный страх перед стихийной силой, веющей от нее сейчас?

Она переходит комнату и бессознательно прислоняется спиной к кафелям печи, как будто ее знобит. И руки ее, которые она заложила за спиной, и пальцы, которыми она дотрагивается до печи, действительно совсем ледяные.

— Гаральд, — говорит она глубоким голосом, — в вашей коротенькой записке есть одна значительная фраза. Вы сказали, что у меня мужская душа. В этом много правды… Если б я была женственна, я завязала бы с вами заманчивую игру с прелюдией сближения, полную недомолвок, полутонов, с целой гаммой настроений. Я лгала бы и вам, и себе. Рисовалась бы своей загадочностью. Любовалась бы своей недоступностью. Если б вы холодно отвергли эту игру, я сумела бы утешиться флиртом с другим. Но я далека от этого пошлого кокетства. Я сознаюсь честно и смело: я люблю вас, Гаральд.

Она перехватывает его движение и поднимает руку, вся подавшись вперед.

— Дайте мне закончить! Знаю: в глазах толпы эти признания непристойны. Разве женщина не обречена ждать молча? Разве смеет она выбирать и бороться за счастье? Но вы, Гаральд, не толпа. Вы избранный из тысяч. Вы самый дерзкий и сильный. И я обращаюсь к вам, как к товарищу, как к равному. Поддержите меня! Я гибну. Все, чем я жила до встречи с вами, чего добивалась так страстно, — где оно? Я опять стою на перепутье. И ужас, ужас в моей душе. Ничего не вижу впереди… Только ваше лицо… Я знаю, я чувствую, что вы меня не любите. Вам даже непонятна страсть, охватившая меня. Где я найду слова, чтоб вы поняли этот ужас, обиду мою, страдания? Вот вы опустили голову и боитесь смотреть на меня. Гаральд, имейте мужество. Взгляните в мои глаза! Вы разве не видите, сколько в них отчаянья? Не то страшно, Гаральд, что страсть моя безответна. А то, что я, так верившая в себя, почти вырвавшаяся на свободу, опять очутилась в тюрьме. О, как я презираю себя! Я хотела смеяться над любовью. Она смеется надо мной.

Маня закрывает глаза. Скорбно изогнулись ее брови. Она вытягивает судорожно сцепленные руки, закидывает голову и стоит так. Воплощенное отчаяние.

Лицо Гаральда дрогнуло. Порыв этой женщины захватил и его. Ему жутко. «Не надо жалеть. Эта слабость погубит тебя», — говорит ему внутренний голос. Голос разума. Но он не может оторвать взгляда от этого скорбного лица. Он отвечает изменившимся голосом:

— Я хочу быть другом вашим. Marion! Вы верите мне?

Горькая усмешка дрожит в ее лице.

— Благодарю вас, Гаральд, за добрые намерения. Но я им быть не могу. Врагом вашим — скорее, да. Моя любовь порою так похожа на ненависть, что иногда я ловлю себя на мысли: «Пусть он умрет! И я вздохну свободно». Что вы так странно глядите на меня? Вас поражает моя правдивость? Женщины так не говорят. Они всегда торгуются и с любимым человеком, и с собственной совестью. Я презираю эти уловки и говорю прямо: я люблю вас, как мужчина любит девушку, холодную, недоступную, готовую отдаться другому. Люблю вас жестоко, хищно, эгоистично. Я безумно ревную вас, Гаральд. Я больна этим чувством…

— Это не любовь, Marion.

— Вы правы… Это страсть.

— Она скоро пройдет.

— Да, если только она не убьет меня. Но и жить так невозможно.

— Чего же вы хотите от меня? В ваших словах я опять слышу вызов. Ваши мольбы звучат как угрозы.

— И вы правы, Гаральд. Это вызов. В этом поединке кто-нибудь должен быть убитым. Или я, или страсть моя. Вместе нам тесно на свете. Поймите меня вы, любящий искусство, вы, отдавший душу и жизнь этому кумиру. И я еще недавно жила только для него. Я гордо отвергала все соблазны. Ах! Что я говорю? Они для меня не существовали. Я смеялась над желанием, которое невольно зажигала в других. «Что такое желание? — говорила я себе, смеясь. — Не все ли равно? Не один, так другой.» А у меня даже есть любовник. Стало быть, никто мне не страшен. А любить? О, Боже мой! У меня было чем наполнить душу. Мое дитя и творчество. Вот был мой мир. Почему все рухнуло, Гаральд? Зачем нужно было этой темной страсти захватить меня и завертеть, как ветер кружит щепку?.. Поймите, Гаральд: для меня это чувство к вам — не радость, а страдание. Мало того: это унижение мое, это невыносимая обида. Я, гордо бросившая вызов жизни, опять поражена. Опять лежу на дороге. И нет сил встать и идти дальше. Я не артистка теперь, а жалкая марионетка. Годы я строила мой замок и считала его несокрушимым. А вы прошли мимо — и вот, все рухнуло. И нет сил строить сызнова.

Она порывисто ходит по комнате. Гаральд пристально глядит на нее и слушает проникновенно, как любитель bel canto[34] внимает искусному певцу. Вдруг он видит, что Маня останавливается у окна, спиной к нему. Вынимает украдкой платок и закрывает им глаза. Горло его внезапно сжимается от волнения. Ее слезы, ее слабость — все, что есть в ней женственного и покорного, будит в нем смутную и сладкую, неизведанную нежность.

Но вот она повернулась к нему опять, стихийная и враждебная, лицо трагическое, глаза полны угрозы и тайны. И он снова насторожился. И нежное чувство, как маленький подснежник, внезапно выглянувший из-под снега, поблекло в смятении его собственной души. И точно угадав его инстинктивную извечную враждебность, она говорит, и пальцы ее терзают тонкий комочек батиста и кружев:

— Я не молю вас о нежности и любви. Не предлагаю вам пройти со мной жизнь рука в руке. Я сама хочу быть свободной от всяких договоров и обязательств. И в то же время… О, я буду правдива до конца! Я буду беспощадна к себе. Гаральд, лицо этой женщины в вашей ложе замучило меня. Днем и ночью вы оба передо мной. О, если б вы знали, страдаю! Я говорю себе: «Почему я не нужна ему, единственному из всех, кто нужен мне?» Ответ один: там другая женщина. Боже мой! Ведь это унижение так говорить, так признаваться, так предлагать себя.

— Успокойтесь, Marion! Я ценю вас, высоко ценю вашу правдивость.

Она слушает его. Пальцы ее хрустят.

— Думала ли я когда-нибудь, я — торжествующая, я — победительница, что мне придется пережить такие минуты? Когда пройдет это безумие, ведь пройдет же оно когда-нибудь, мне станет страшно, мне станет стыдно. Но сейчас для меня это быть или не быть…

Она снова переходит комнату и прислоняется к кафелю. Она дрожит. Она бледна. Голос ее звучит глухо, как у тяжело больного:

— Мое чувство — безумие. Да! Оно идет вразрез со всем моим миросозерцанием. Да. Но это безумие сожгло мой мозг. Какое-то пламенное кольцо охватило меня. И я бьюсь в нем и горю, не видя выхода. Гаральд, если есть иной способ восторжествовать над этой страстью, укажите мне его! Вы, сильный, вы, гордый, никогда не испытавший такого унижения. Поймите, поймите. Мне надо найти себя.

— Marion, и я люблю вас. Но моя любовь светла и радостна.

— Ах, знаю, знаю! Надо любить, ликуя и смеясь. Ничего не требовать, ничего не ждать от завтра, не страдать от измены, не знать ревности. Это первые ступени к счастью, к новому счастью будущего. Это новое миросозерцание, которое я создала себе. Но ум говорит одно, а чувство — другое. Это старое чувство, Гаральд, презренное чувство. Но я родилась с ним, всосала его с молоком матери. Во мне говорят голоса тех, кто страдал веками, ревновал, плакал, унижался, гнался за любовью, как за высшим призом жизни. Я же знаю, что это мираж в пустыне, который обманет. Но что я сделаю с моими инстинктами? С этими темными, старыми чувствами? С этим стихийным влечением? Их одолеть я бессильна.

вернуться

34

Стиль вокального исполнения. Особенное развитие получил в итальянской опере с середины XVII в.