Евгений Пермяк.
Дедушкины глаза
Семья Тагильцевых — коренная уральская семья. Старику Тагильцеву Мирону Петровичу без малого семьдесят лет, а сталеварского дела он не бросает.
— Рад бы, — говорит он, — бросить, да без дела состариться боюсь. А для старика самое главное — не стареть.
Говорит он так, а в глазах смешинка. Веселая такая… С искоркой. Слух идет, что он ее в 1917 году у Владимира Ильича Ленина перенял. Потому что Тагильцеву не раз приходилось Ленина охранять. Доверяли молодому большевику жизнь Владимира Ильича. Сам-то Владимир Ильич и не знал, что Центральный Комитет партии к нему то одного, то другого коммуниста приставляет. Не любил Ленин заботы о себе. А как не заботиться, как не охранять, коли тогда столько врагов против пролетарской революции, против ее вождя нож за пазухой носили… Только не об этом речь. Речь о том, что молодой по тем годам коммунист Тагильцев больше всего на светлом ленинском лице любил его глаза с прищуром.
А кто что любит, тот то и перенимает, даже, может быть, и сам того не замечая.
Тагильцева как-то спросили товарищи:
— Мирон, ты нарочно по-ленински глаза щуришь или само собой получается?
А тот даже оторопел.
Испугался:
— Да что вы, братцы… В уме? Разве осмелюсь я на Ленина походить, хотя бы даже одним прищуром?
Говорит так и по-ленински щурится, а в глазах смешинка. Умная такая искорка. Ласковая.
Много лет с тех пор прошло. Не баловала жизнь Мирона Петровича. В самые трудные, в самые узкие места партия его посылала. И куда ни пошлют Тагильцева, что ни поручат ему — всегда справляется. И главное, без шума, без крика. Слово, другое скажет, объяснит, прищурится карим глазом и так душу согреет, что все за ним хоть в огонь, хоть в воду.
Умел Мирон Петрович малыми словами и большими делами народ за собой повести. Через всю жизнь пронес он негаснущую искорку от великого ленинского огня. Зажигает она людские души, не меркнет.
Теперь о душах.
В старом рабочем тагильцевском доме душ жило порядочно… Но разговор пойдет о трех душах. О мужских. При старике Тагильцеве жил только старший сын Василий. Остальные кто куда — по разным заводам разбрелись, а Василий Миронович при отце остался. Специальность у него была тоже не из простых. Строитель. Строитель не по домам, а по печам. Доменные, мартеновские и другие печи возводил. На хорошем счету числился. Три ордена, семь медалей. Того гляди, Золотую Звезду получит. И есть за что. В полтора года свою пятилетку мастер выполнил. Руки такие. И в голове немало положено.
Старик Тагильцев никого из пяти сыновей умом не обделил и на внука кое-что оставил.
Внука Мирона Петровича в честь деда назвали Мирошей. Самая младшая в тагильцевском доме мужская душа. Росточка невысокого, чуть не последним в школьном строю стоял, а рукастый мальчишечка. За что схватится — не отпустит.
Взять, к примеру, озеленение. Мироша перед школой пять липок посадил. И все принялись. Другие по десять посадили, а не ухаживали. Вот и посохли. Или большой школьный аквариум взять. Для него Мироша двух редких ершей поймал. Как сомята плавают.
А кто классную доску заново черной краской выкрасил? Мироша. Да так хорошо, что за весь год ни одной плешинки не появилось.
Разве не приятно это все Мироше? Конечно, приятно. И отцу радостно, что в его сыне с малых лет рождается великое чувство трудовой гордости.
Вот как-то и разговорились три Тагильцева о трудовой гордости.
В огороде это было. У бобовой гряды. А Мироша перед этим хороший кварц добыл. С золотой жилкой. Наверно, больше грамма в этой жиле золота было. Показывает Мироша этот кварц отцу с дедом да и говорит:
— Седьмой самолучший камень для школьной коллекции выискал. Малахит там мой — зеленее зеленого. И яшма — как заря вечером. Изумруд нашел, хоть и не первого сорта, а первее моего в школе нет. Теперь бы платиновый самородочек добыть! Хоть с комарика бы… Все равно бы из других школ бегали на самородок смотреть.
Говорит так маленький Тагильцев, а отец с него глаз не сводит. Радуется. Себя в нем узнает. И деду внука нахваливает:
— Вот и я, папаня, таким же рос. До сих пор горжусь батареей центрального отопления, которую я в учительской тринадцатилетним мальчишкой собственноручно установил. И как приду в школу, обязательно на свою батарею погляжу и украдкой поглажу ее теплые чугунные ребра. Хорошо! Как ты думаешь?
А старик молчит. Ест бобы да щурится. Будто от солнышка. А солнышко давно уже за крышу соседнего сарая ушло.
— Или, может быть, что-то не так, отец? — спрашивает Василий Миронович у Мирона Петровича. — Может быть, по-твоему, сын зря своим кварцем гордится, своими ершами да липками, как, скажем, я своими домнами да мартеновскими печами?
— Да что ты у меня, Василий, спрашиваешь? — ответил старик. — Я ведь мало классов кончил. Только три. И книг не так чтобы много прочитал. И работа у меня… как бы сказать… безликая. Выплавишь сталь, сольешь ее в ковши — и прощай. Куда она пойдет, что из нее сделают, и не узнаешь. Может, части для центрального отопления или машину какую — никто не скажет. Как ты свою сталь узнаешь? То ли она в Мирошином поисковом молотке, которым он кварц из горы добыл, то ли гвоздиками стала в твоих сапогах? Неизвестно. Не то что твоя домна или твоя труба. Возвел ты ее чуть ли не до облаков, и все знают, что эта диковина Василием Мироновичем Тагильцевым кладена. И тебе есть чем гордиться. Есть от чего сердцу замирать. А мне — нечем! — повторил старый Тагильцев и прищурился. В его карих глазах снова появилась знакомая сыну, знакомая внуку, знакомая всему заводу смешинка.
— Это верно, отец, — согласился Василий Миронович. — Сталь — как и кирпичи. Не узнаешь, где твое, где товарищево. И я как-то всегда болел за то, что ты не можешь сказать, что вот этот, скажем, твой паровоз бежит или этот путь твоими стальными рельсами пролег.
— Что сделаешь, сын! — снова прищурился Мирон Петрович. — Такова и вся моя жизнь. Негде мне свое имя-фамилию поставить. Ну вот ту же революцию взять… К примеру, Зимний дворец. Я ведь его тоже брал. Не последним через дворцовые ворота перелезал. А вот какая именно часть Зимнего дворца мною взята, и не знаю. А плохо ли, скажем, хоть одну колонку или даже ступеньку себе по законным заслугам приписать? Ведь ступил же я первым на какую-то дворцовую ступеньку? Значит, мною она от царизма освобождена. Приехал бы сейчас в отпуск в Ленинград. Пошел бы в Зимний. Сел бы на свою мраморную ступеньку, погладил бы украдкой ее белое лицо и сказал бы сам себе: «Моя!» Есть, наверное, такая. И не одна. А я, дурак, не запомнил их. Не до того, видно, было. Или не было во мне такого высокого чувства гордости, как у тебя с Мирошей. И теперь мне до этого не дорасти. Таким, наверное, и доживать буду…
Старик Тагильцев умолк. Снова раскрыл стручок и снова вынул из него бобовые зерна и принялся их с хрустом есть.
Василий Миронович и Мироша перестали рвать бобы. Тому и другому стало как-то не по себе. Особенно когда карие глаза Мирона Петровича поглядывали на них смеясь, сверкая ласковой искоркой.
Вечером Василий Миронович отправился с сыном на пруд. Будто бы погулять в воскресный день. А на самом деле ему нужно было поговорить с Мирошей.
И он сказал:
— Не деду до нас, а нам с тобой до него расти надо! Слов нет, хорошо тому, кто через свой труд может видеть свою жизнь в печах, в трубах, в липках… Или, скажем, в кварцевом камешке, в золотой жилке… Это очень хорошо. Только дедушкина жизнь была как сталь. Для всех разлилась она по тысячам поделок, поковок, отливок. И ему как будто не на что пальцем ткнуть и даже самому себе сказать: «Это моё».
Мироша молчал, а отец опять:
— А между тем так ли это? Так ли?..
Тут Василий Миронович усадил сына на бережок, и они оба принялись говорить о дедушке.
И оказалось, что дедушка Мирон с первого дня встречи с Владимиром Ильичем Лениным отдавал все силы, всю жизнь людям.