Изменить стиль страницы

Глава XI

Труднее с каждым днем становилось для Нерона, давно уже познавшего пресыщение во всевозможных удовольствиях и наслаждениях, но все еще снедаемого неутолимою жаждою сильных ощущений, придумать что-либо такое, что возбуждающим образом подействовало бы на притупленный нерв его капризных прихотей. Но, в 64 году по Р. X., новое еще неизведанное им сильное чувство, поглотив его всего, оживило холодную мертвенность жизни, отравленной удовлетворением каждого желания, каждой мимолетной фантазии. Поппея родила Нерону дочь, и радости и восторгам счастливого отца не было ни меры, ни границ. К тому же рождением ребенка в значительной степени упрочивалось и самое его положение как императора. Местом, где произошло это радостное событие, была загородная вилла Нерона под Анциумом, — место рождения самого цезаря. Новорожденная в первый день своей жизни была провозглашена Августою, и тем же высоким званием была почтена, по случаю рождения дочери, и сама Поппея. Торжество этой женщины было полное: она достигла своего апогея, и влияние ее над цезарем было сильнее и могущественнее, чем когда-нибудь. Сенат, когда известие это было получено в Риме, постановил ознаменовать рождение малютки торжественными воздаяниями благодарности богам, обогатить различные храмы дорогими приношениями и воздвигнуть новый храм богине Плодородия; кроме того, положено было устроить целый ряд великолепных зрелищ и народных увеселений, чтобы и народ сделать участником в семейной радости цезаря, а в честь новорожденной Клавдии-Августы выбить медали и монеты. После этого сенат в полном своем составе, в котором замечалось лишь отсутствие прямолинейного Берта Тразеи, отправился бесконечно длинною вереницею в Анциум, чтобы повергнуть свои поздравления, вместе с добрыми пожеланиями новорожденной, к стопам цезаря и счастливой Поппеи.

Однако радостное настроение цезаря, во время которого в нем замечалось даже как бы некоторое благодушие, продолжалось, к сожалению, недолго; не прошло четырех месяцев со дня рождения малютки, как уже ее не стало, и смерть дочери повергла Нерона в печаль, столь же необузданную в своих проявлениях, какою была и его радость. Мрачное отчаяние, которое по временам сменяли лишь старые его приступы страха, овладело всецело им. Он видел в рождении ребенка доказательство того, что боги отвратили от него, наконец, свой гнев, различные знамения которого уже не раз повергали его в суеверный страх и ужас. Такое выражение несомненной немилости к нему богов Нерон не мог не усмотреть как в пожаре, от удара молнии превратившем в груду черных обгорелых камней великолепное здание, сооруженное им для обучения гимнастическим упражнениям юных атлетов для недавно учрежденных нерониановских игр, так и в необычайно сильном землетрясении, от которого чувствительно пострадали целые кварталы в красивой Помпее и Геркулануме. Со смерти же малютки Клавдии и эти припадки невольного страха перед зловещим предзнаменованием таких событий, повторяясь с новою силою, лишь усугубляли угнетенное и мрачное настроение духа цезаря. Рим трепетал, ожидая ряда новых казней. Однако на этот раз мысли Нерона приняли, к счастью, иное направление. В нем с новою силою проснулся артист, и он задумал совершить артистическое путешествие по Греции и по востоку, где намеревался дать целый ряд представлений, выступив на театральных подмостках певцом и импровизатором. О такой его воле было уже обнародовано особым эдиктом, — уже кончены были все приготовления к отъезду, как вдруг Нерон почему-то отложил задуманную поездку и остался в Риме.

Но цезарь по-старому все скучал и был мрачен. Тщетно изощрял Тигеллин все силы своего воображения, придумывая для развлечения императора различные празднества, одно другого чудовищнее по той беззастенчивости, с какой проявлялась тут развращенность римских нравов, — устраивая еще доселе небывалые оргии, буйные вакханалии, превзошедшие все, чем до сих пор мог похвалиться и утонченный разврат римского общества, и его грубый цинизм: не покидала императора тоска и всюду гнались за ним и хандра, и скука пресыщения. А между тем натура его — страстная и капризная — продолжала требовать новых и все более сильных ощущений, в чаду которых он мог бы на время забыть снедавшую его тоску.

— Неужели же ты не можешь придумать, Тигеллин, нечто такое, что избавило бы меня от этой мертвящей тоски? — однажды обратился он не без оттенка некоторой досады к своему верному наперснику. — Право, я в состоянии наложить на себя руки просто от одной скуки.

Тиберий, тот от скуки бежал на Капри, но жизнь на этой голой скале вряд ли будет мне по вкусу.

— Не желает ли цезарь, чтобы я распорядился об устройстве нового пиршества вроде того, что было на пруде Агриппы, с аксессуарами того же жанра?

— Нет, это было недурно раз, — лениво протянул Нерон, — но, знаешь, вещи, повторяясь, надоедают. Великим мастером на забавные выдумки был когда-то Петроний; но силы его изобретательности давно уже исчерпаны.

— Напрасно цезарь отложил свое намерение совершить артистическое путешествие: оно рассеяло бы скуку моего императора.

— Нет, вряд ли. Впрочем, если я и отложил эту поездку, то во всяком случае ненадолго. Но не в этом дело, а в том, что я теперь пропадаю от скуки — умираю от неудовлетворенной жажды сильного ощущения, такого ощущения, которое бы охватило меня всего. Жизнь наша ведь только и сносна, когда вся она концентрируется в том или другом животрепещущем чувстве.

— Не повторить ли представления пожара дома Афрания с дозлище ходившего, по натянутому на страшной высоте, канату слона с всадником Юлием Друзом на спине?

— Повторяю, то было недурно один раз; но во второй такое зрелище показалось бы только пошлым и приторным.

— Не повторить ли представление пожара дома Афрания с дозволением актерам грабить и расхищать имущество дома, объятого со всех сторон пламенем.

— Да, в самом деле сцена была забавная и стоила того, чтобы на нее посмотреть, — проговорил Нерон. — Она навела меня на иную мысль для поэмы «Взятие Трои», — глядя на эту картину разгара людской алчности и других страстей среди моря огня, я понял, как много моя поэма выиграла бы, если б я имел перед глазами настоящий пожар многолюдного города, из которого мог бы почерпнуть некоторые детали.

— Однако ж, позволительно думать, что цезарю едва ли было бы приятно видеть Рим объятым всепожирающим пламенем?

— Почему же нет? Для того, чтобы видеть картину пожара Рима, стоило бы пожить. Счастливец был Приам! Ему пришлось быть очевидцем Трои, объятой пламенем, а мне лишь дано только вообразить себе ту картину и описать ее.

— Но Рим — не Троя; между ними есть маленькая разница, — заметил Тигеллин.

— Рим! ненавижу я его! — воскликнул сердито император. — Противен он мне своими грязными, кривыми и узкими улицами, и мне бы хотелось видеть в моей резиденции просторные площади, широкие правильные улицы, сады и монументальные постройки, как было в Фивах, например, а также в Мемфисе, Вавилоне. То были, действительно, города, и в этом отношении я не могу не позавидовать и Нину, и Сарданапалу, у которых были резиденции, достойные их.

Этот разговор цезаря с Тигеллином происходил в одной из грандиозных зал того колоссального здания среди других дворцовых построек Палатинского холма, которое было небезызвестно веселой римской молодежи под названием «Domus transitoria», под которое Нерон занял не более и не менее, как все пространство между Палатинским и Эсквилинским холмами.

— Смею думать, что и цезарю нельзя пожаловаться на тесноту в этом дворце, — с улыбкой заметил Тигеллин.

— Тесноты, конечно, особой нет; но все же было бы приятнее не иметь по соседству всех этих частных построек, и я не без удовольствия увидал бы их снесенными отсюда: по крайней мере, был бы тут простор и было бы чем дышать.

— Цезарь, разумеется, изволит шутить.

— Нет, я говорю очень серьезно, — как-то нетерпеливо проговорил Нерон.

Тигеллин пожал плечами как бы в недоумении и затем прочитал стих Еврипида:

«После смерти моей хотя бы весь мир потонул в пламени».

— Зачем после смерти: лучше же пусть, пока я жив, погрузится он в море дыма и огня, — возразил Нерон. — Все же это будет веселее, чем пропадать с тоски за неимением какого-либо развлечения.

Говоря это, Нерон не придавал своим словам серьезного значения. Страдания вследствие необузданности в своих желаниях и страстях тем особого рода заражением крови, что так часто доводило восточных деспотов до буйного безумия, он бывал склонен украшать иногда свою речь гиперболами, создававшимися в его извращенном воображении, и различными уродливыми фантасмагориями и не раз позволял своей фантазии громко разыгрываться на эту тему без всякого серьезного намерения обратить Рим в груду пепла. Но легкомысленными речами он вскоре заставил своего злого гения Тигеллина задуматься над возможностью пожара Рима гораздо серьезнее, чем об этом думал он сам, и когда, вскоре после вышеприведенного разговора, Нерон собрался уехать на некоторое время из Рима в свой загородный дворец под Анциумом, Тигеллин в самую минуту его отъезда дал ему понять намеками, что он может рассчитывать получить вскоре в своем анциумском уединении одно из самых потрясающих известий, так как он готовит для него нечто изумительное.

И действительно, грандиозность и ужас готовившегося для Нерона зрелища превзошли даже и его ожидания.

В Анциум Нерон отбыл 17-го июля, а через два дня после его отъезда Рим тонул в море огня и клубах черного дыма. Было замечено, что этот знаменитый пожар, столь богатый прискорбными последствиями не только для беднейших классов римского народонаселения, но и для самого императора, вспыхнул как раз в самую годовщину того дня, в который четыре с половиною века раньше Рим был предан галлами огню и мечу. Пожар начался по соседству с цирком, откуда, найдя себе обильную пищу в окружавших этот колосс харчевнях, лавках и складах различных легко воспламеняющихся материалов, быстро распространился и, раздуваемый ветром, ринулся, было, к Палатинскому холму. Но здесь, на минуту остановленный крутизной его ската и циклопскими дворцовыми постройками, огненный поток обратился назад и, разделяясь на два рукава, с двух сторон обогнул холм у его подошвы; опустошил своими огненными языками Велабрум и форум, после чего перебрался на Авентин и в бурном разливе своих всепожиравших волн, то вздымаясь на высоты, то снова опускаясь в низкие части семихолмного города, мало-помалу захватывал все большее и большее пространство. По с особенною силою свирепствовала разъяренная стихия в грязных, узких и густо заселенных бедным людом улицах Субуры, где, разрушая с треском неприглядные притоны дешевого разврата, очищала воздух от накопившихся здесь веками миазмов. Целых шесть дней и шесть ночей пламенел вечный город; картина была поистине грандиозная, но и потрясающая, и не найдется тех слов, которые могли бы передать тот ужас, какой невольно охватывал зрителей при виде отдельных сцен пожара, превратившего в огненную гиену разрушения и воплей, грабежа и отчаяния тот город, который обогатился длинным и почти беспрерывным рядом побед, завоеваний и захватов в продолжение без малого восьми столетий.