За четыре тверских месяца Достоевский написал и отправил по разным адресам около пятидесяти писем с жалобами на неопределенность положения, запущенность литературных дел, невозможность личных встреч с издателями, от которых зависит писательская судьба. Он вошел в сношения с высокими лицами государства — Э. И. Тотлебеном, тверским губернатором графом П. Т. Барановым, его двоюродным братом министром двора графом В. А. Адлербергом, начальником Третьего отделения князем В. А. Долгоруковым. Он послал душераздирающее письмо-прошение на имя государя («Я несчастен, а Вы, государь наш, милосердны беспредельно. Простите меня за письмо мое и не казните Вашим гневом несчастного, нуждающегося в милосердии»), в котором содержались строки о тяжелом недуге, открывшемся на каторге и требующем помощи столичных врачей. «Болезнь моя усиливается более и более. От каждого припадка я видимо теряю память, воображение, душевные и телесные силы. Исход моей болезни — расслабление, смерть или сумасшествие. У меня жена и пасынок, о которых я должен пещись. Состояния я не имею никакого и снискиваю средства к жизни единственно литературным трудом, тяжким и изнурительным в болезненном моем положении. А между тем врачи обнадеживают меня излечением, основываясь на том, что болезнь моя приобретенная, а не наследственная...»
В самом конце октября, ко дню своего 38-летия, он получил часть гонорара за «Село Степанчиково» (из расчета 120 рублей за лист) — оно уже набиралось и вот-вот должно было появиться в «Отечественных записках»; цензура (в лице И. А. Гончарова) не вымарала ни единого слова. Все-таки внутреннее ощущение, что, несмотря на отказ двух журналов, роман «вовсе не забракованный», а он сам, сочинитель, «вышел» далеко не весь, значительно облегчило ему томительное ожидание царских милостей. За четыре месяца сидения на чемоданах и лихорадочного писания писем Достоевский до деталей продумал вещь, которая вскоре заставит умолкнуть столичных скептиков. Задуманный проект уже в начале октября имел реальные очертания и ничуть не походил на те летучие замыслы, которые вспыхивали в сознании, сталкивались друг с другом, но оставались невоплощенными; впрочем, и таких замыслов за четыре месяца набралось несколько: роман со «страстным элементом», «роман-исповедь» в трех частях, задуманный на нарах, «в тяжелую минуту грусти и саморазложения», а также роман о человеке, «которого высекли».
В ноябре он тайком съездил в Москву и повидался с сестрами, а потом целый вечер рассказывал жене о своих приключениях, обещая, что скоро они поедут туда вместе. Однако скоро ему предстояло узнать, как решилась просьба о переезде. «Государь император всемилостивейше изволил разрешить проживающему в г. Твери под секретным надзором отставному подпоручику Федору Достоевскому иметь жительство в С.-Петербурге, с тем, чтобы учрежденный за Достоевским надзор был продолжен и здесь».
Сумрачная Тверь, с бытовыми неудобствами, дороговизной, скукой и нескончаемым свистом поездов на железной дороге, оставалась позади. Казалось, что навсегда.
Но пройдет десять лет, и в самом конце 1869 года, в Дрездене, он начнет сочинять роман, действие которого происходит в губернском городе. При попустительстве властей — губернатора и его взбалмошной супруги — здесь произойдут безобразные, фантасмагорические события. Фамилию губернатора автор переведет с русского на немецкий и получится «фон Лембке». Настоящий же тверской губернатор граф Баранов и его супруга Анна Алексеевна, урожденная Васильчикова, двоюродная сестра графа Соллогуба (того самого, который приглашал молодого Достоевского на свои приемы «в большой свет»), наперебой зазывали к себе и просили бывать запросто. Они деятельно хлопотали за своего гостя и поддержали его «всеподданнейшую» просьбу проживать в Санкт-Петербурге. Граф Павел Трофимович Баранов уведомил начальника Третьего отделения Долгорукова, что «в течение всего времени пребывания своего в г. Твери г-н Достоевский вел себя отлично хорошо».
Жизнь причудливо переплетется с вымыслом. Губернский город, прототипом которого станет Тверь, будет окружен городскими окраинами и загородными пейзажами, подразумевавшими: усадьбу Московской сельскохозяйственной академии, с большим парком, тремя прудами и темным гротом, Невскую бумагопрядильную фабрику в Петербурге и небольшой лесок за рощей в Даровом, подмосковном имении родителей Достоевского. Барышня, которой автор «Бедных людей» был когда-то представлен ее кузеном и которая позже вышла замуж за тверского губернатора, преобразится в Юлию Михайловну Лембке, честолюбивую покровительницу погрязших в вольнодумстве молодых людей. «Надо дорожить нашей молодежью; я действую лаской и удерживаю их на краю», — говаривала Юлия Михайловна. Благородная миссия графини Барановой, убедившей мужа позаботиться о Достоевском, удалась ей куда лучше, чем несчастной Юлии Михайловне ее амбициозные планы и проекты.
...К середине декабря Mich-Mich позаботился приготовить брату с семейством квартиру в Третьей роте Измайловского полка; нанял кухарку, заготовил дрова, расставил мебель, купил посуду; Эмилия Федоровна в ожидании родственников каждый день приезжала наводить порядок. В ночь на 20-е Ф. М. с женой и пасынком выехали из Твери и на следующий день были в Петербурге — десять лет спустя после «кандального» прощания.
Всего через пять лет герой нового романа расскажет, какие чувства владеют приговоренным к смерти. «Если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать! Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить — только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда!»
«Сердце человеческое живет и требует жизни». Так думал о себе накануне возвращения в Петербург и сам Достоевский. Вечность «на аршине пространства» утратила свое мрачное обаяние и более не угрожала ему.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ТОСКА ПО ТЕКУЩЕМУ
Глава первая
ВРЕМЯ РОСТА И ВОСПИТАНИЯ
В начале 1860-х ссыльные петрашевцы один за другим возвращались к «мирной» жизни и уже более не были «отрицателями». Даже Ф. Н. Львов, дольше многих державшийся радикальных мыслей, напишет в 1862 году: «Ум, охлажденный опытом и зрелостью возраста, есть шаг вперед от горячего и страстного энтузиазма молодости». Исправление зла, добавит он, должно происходить на путях «медленного прогресса при помощи служебной или открытой общественной деятельности»1. Путь открытого служебного и общественного поприща гораздо раньше товарищей по иркутской ссылке был принят и Спешневым. Ему, как и Достоевскому, сибирская ссылка дала импульс возвращения на круги своя — к умственным занятиям и полезной деятельности, которые теперь должны были стать основой жизни.
Впрочем, среди иркутских приверженцев Петрашевского бытовала иная точка зрения. «Он не польстился на возможность с помощью муравьевской протекции и высочайших помилований реставрировать себя в чинах и званиях, а подал в Сенат просьбу о пересмотре всего его дела, этой бесчеловечной проделки Николая и его клевретов, испуганных 1848 годом. Не лучше ли умереть в глуши, — рассуждал мемуарист, — почти без куска хлеба, но с непреклонно-гордым челом, чем с гибкою спиною, из почетного сословия политических ссыльных перейти в постыдные ряды русской бюрократии?.. В этом смысле разница между Петрашевским и многими его товарищами по истории 1848 года огромна... Львов, Спешнев, Достоевский... что выиграли они морально от своей реставрации?»2 Но даже Бакунин скептически смотрел на «неизлечимого законника» Петрашевского: «В России, земле бесправия, он помешался на праве... Горячиться из права там, где законы подчинены самодержавному и даже министерскому произволу, смешно и нелепо»3.