Вряд ли Достоевского мог огорчить последний пункт указа — о невозвращении прав на «прежние имущества»: их у Достоевского, если не считать отнятых при аресте книг и бумаг, не было вовсе. Но возвращение прав по происхождению включало на тот момент всё, чего он жаждал и добивался: право на литературное имя, которого он был лишен в течение восьми лет.
Уезжая в конце мая в двухмесячный отпуск «для излечения застарелой падучей болезни», о несчастных последствиях которой сообщил барнаульский доктор (на поездке мужа в форпост Озерный, в 16 верстах от Семипалатинска, горячо настаивала и Мария Дмитриевна), прапорщик Достоевский чувствовал себя полноправным писателем, для которого открыта дорога к издателям и читающей публике. Оставалось только энергичнее взяться за перо, чтобы осуществить на бумаге теснившиеся в голове замыслы.
То есть начать всё сначала.
Глава пятая
ГРАДУС СИБИРСКИХ СОЧИНЕНИЙ
К 1857 году восьмилетний перерыв в литературной деятельности Достоевского превысил его «доарестный» писательский стаж ровно вдвое. Надеясь с умом распорядиться багажом из планов и набросков, Ф. М. выбрал самый непредсказуемый путь возвращения в профессию: путь литературного пролетария. При всем счастье, испытанном в момент, когда было получено государево прощение, он мечтал снова ощутить то состояние свободы, которое посетило его при выходе в отставку после первого года службы.
Прежде всего отставки нужно было добиться. «Для спокойствия моего и для того, чтоб посоветоваться с настоящими докторами и принять меры, мне необходимо выйти как можно скорее в отставку и переехать в Россию, но как это сделать? Одна надежда! Позволят печатать, получу денег и тогда перееду». Монаршее милосердие меж тем имело обыкновение не торопиться; поэтому следовало запастись терпением и начать работу, оставаясь в Сибири, — которая, как писал Ф. М. сестре Варе, его «давит». «Болезнь моя нисколько не проходит. Напротив, припадки случаются чаще. Уже три раза с апреля месяца были они со мной, когда я стоял в карауле, и, кроме того, раза три или четыре во сне. После них всегда остается тягость, бессилие. Тяжело мне переносить это, Варенька. Надеюсь, что государь император позволит мне переехать в Москву, чтоб лечиться. А здесь, у наших докторов, лечиться нечего».
Первые переговоры с издателями через доверенных лиц, в роли которых выступили Mich-Mich, Плещеев, этнограф Якушкин, показали: отставка — это полдела и нужно добиваться переезда в Европейскую Россию. «Надеюсь на высочайшую милость превосходного монарха нашего, уже даровавшего мне столько. Он призрит меня, несчастного больного, и, может быть, позволит возвратиться мне в Москву, для пользования советами докторов и для излечения болезни. Кроме того, где я достану себе пропитание, как не в Москве, где теперь столько журналов и где, верно, меня примут в сотрудники. Ты понять не можешь, брат, что значит переговариваться хотя об литературных делах заочно, писать — и не иметь даже необходимейших книг и журналов под рукой. Хотел было я, под рубрикой “писем из провинции”, начать ряд сочинений о современной литературе. У меня много созревшего на этот счет, много записанного, и знаю, что я обратил бы на себя внимание. И что же: за недостатком материалов, то есть журналов за последнее десятилетие, — остановился. И вот так-то погибает у меня все, и литературные идеи и карьера моя литературная».
Неотступно стоял вопрос: на что жить? Где взять средства на дальний переезд? Ведь отставка лишала прапорщика даже мизерного жалованья, и, как напишет он в прошении на имя государя, «за мною, родителями моими и женою имения родового и благоприобретенного не состоит». Истаивал последний рубль из денег, присланных дядей Куманиным. Ковригин, выдавший ссуду «хоть на год, хоть на два», уже через три месяца после свадьбы настойчиво, хотя и деликатно, напоминал о долге и даже как будто вознамерился опротестовать заемное письмо, срок которого истекал 1 января 1858 года. «Занять теперь не у кого! Тех людей нет, у которых я решился бы занять. Продать нечего. Жалование вперед я взять не могу (у нас новый командир, да и сумма вперед всегда выдается хлопотливо)», — писал Ф. М. брату, имея в виду историю с батальонным командиром Белиховым, который растратил казенные деньги, не смог вовремя покрыть недостачу и осенью 1857-го застрелился.
Возобновляя литературную деятельность, Достоевский больше всего боялся кабалы — писания на заказ, работы к сроку, превращения писательства в жалкое ремесло поденщика, выдумывающего повести для денег. Едва ли не во всех семипалатинских письмах тревожно, почти панически звучали клятвенные обещания никогда ничего не писать на заказ («От этой работы я с ума сойду»), сочинять для гонорара: «Да хоть бы я имел даже сильный талант, и тот пропадет в этой тоске».
«Тоскливое, болезненное нерасположение духа», которое он испытывал в надоевшем городе («провинциальная жизнь, в которую поневоле втягиваешься, расходится со всеми моими потребностями», — писал он редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову), отвращало даже от только что написанного; необходимо было явиться в публику «с чем-нибудь очень хорошим», сделать «хоть одно произведение безукоризненное».
Хотелось работать не торопясь, смаковать каждую деталь, «вдохновляясь ею по несколько раз». Хотелось уподобиться Гоголю, писавшему «Мертвые души» восемь лет, или Пушкину, чьи стихи походили на живую импровизацию, а в черновиках таился густой лес помарок (Достоевский прочел присланные Якушкиным «Материалы для биографии А. С. Пушкина» Анненкова). «Поверь, что везде нужен труд, и огромный, — убеждал он брата. — ...Всё, что написано сразу — всё было незрелое. У Шекспира, говорят, не было помарок в рукописях. Оттого-то у него так много чудовищностей и безвкусия, а работал бы — так было бы лучше».
Он брался писать и вскоре бросал начатое: не хватало справок и личных впечатлений, не хотелось писать приблизительно и наобум. Всего лишь за полтора года с момента объявления царской милости, пока он занимал деньги, ждал отставки, хлопотал о переезде, вел переписку с издателями, бился в нужде и тосковал, счастье возвращения в литературу как-то померкло.
«Даже самые занятия литературою сделались для меня не отдыхом, не облегчением, а мукой», — признавался он. Нужны были, как оказалось, не только отставка, не только столица, не только спокойствие и оседлость, не только личное общение с журналами, нужна была единственно возможная система отношений с издателями, которая учитывала бы все нюансы творческого поведения писателя Достоевского, вновь обретающего профессию. Такая система была знакома ему не понаслышке.
Имея хотя бы небольшое литературное имя, можно было предложить издателю идею или замысел сочинения. Если он проявлял интерес, можно было просить аванс. Издатель, конечно, ставил условия и называл сроки, на которые непременно следовало соглашаться, но заведомо знать, что они нереальны. Поскольку первый аванс тратился не на текущие расходы и обеспечение жизни, а на уплату старых долгов, нужно было или вытребовать еще один аванс или, что хуже и рискованнее, вести параллельные переговоры с другим издателем, по поводу другого сочинения и пытаться получить деньги под другой замысел. Скомбинировав два заказа и два аванса, можно было браться за работу, рассчитывая сделать ее достаточно быстро: при конечном расчете за вычетом аванса — от гонорара с листа должно было остаться хоть что-нибудь.
Конечно, это была опасная зависимость: издатель мог расторгнуть договор в случае нарушения срока и потребовать аванс обратно; он мог также забраковать рукопись — в этом случае аванс тоже пришлось бы возвращать. Важно было склонить издателя к самой идее аванса — в этом, как убеждался Ф. М., и состоял успех всего предприятия. Автору, получившему аванс, деваться было некуда: безвыходное положение подгоняло и вынуждало завершать начатое. И хотя в молодые годы Достоевский вдоволь нахлебался этой методы («система всегдашнего долга, которую так распространяет Краевский, есть система моего рабства и зависимости литературной», — утверждал он в 1846 году), приходилось вновь обращаться к испытанному средству.