Изменить стиль страницы

Позже станет известно мнение отца Амвросия о Достоевском, сложившееся после их бесед, в скиту с глазу на глаз, о насущных вопросах духовной жизни — и ставшее достоянием оптинской братии. «О. Амвросий постиг сущность смирившейся души писателя и отозвался о нем: “Это кающийся”»21. На языке святого старца это звучало высокой похвалой. О Вл. Соловьеве, по косвенным сведениям, отзыв был «неодобрительным»: «Этот человек не верит в загробную жизнь». «Он крайне горд» — так будто бы отзовется о. Амвросий о Льве Толстом после тяжелого разговора с ним в 1890 году22.

В непрямом пересказе слов Вл. Соловьева (который тоже не оставил воспоминаний о поездке в Оптину) писатель Д. И. Стахеев, друг Страхова, изобразил сцену «Достоевский в келье старца» с изрядной долей издевки. «Каждый из писателей, разумеется, по-своему относился к старцу, слушал и понимал его поучительные речи, по-своему обсуждал их и обсуждал их не только по уходе из его кельи, оставаясь наедине с самим собой, но даже в присутствии старца, возражая на его речи и оспаривая их, развивая и поясняя. Ф. М. Достоевский, например, вместо того, чтобы послушно и с должным смирением внимать поучительным речам старца-схимника, сам говорил больше, чем он, волновался, горячо возражал ему, развивал и разъяснял значение произносимых слов и, незаметно для самого себя, из человека, желающего внимать поучительным речам, обращался в учителя. По рассказам Владимира Соловьева... таковым был Федор Михайлович в сношениях не только с монахом схимником, но и со многими другими обитателями пустыни, старыми и молодыми, будучи, как передавал Соловьев, в то время, т. е. во время пребывания в Оптиной пустыни, в весьма возбужденном состоянии, что обыкновенно проявлялось в нем каждый раз при приближении припадка падучей болезни, которой он страдал»23.

Добавляя к портрету Достоевского детали, не связанные с Оптиной, Стахеев, живший со Страховым в одной квартире в течение восемнадцати лет, писал о Ф. М., уже не скрывая враждебности: «Надо сказать откровенно, собеседник он был неудобный, не любил, чтобы ему возражали, и не только не терпел возражений, но даже и вообще прерывать его речь и подсказывать что-либо не позволял. Оборвет, бывало, каждого решившегося вставить в его речь свое слово. “Молчите! Не умничайте!” — резко бросит ему в ответ и гневно сверкнет глазами»24. Мемуарист-обличитель с азартом придумывает сцену, когда Достоевский, при первой попытке Вл. Соловьева вставить в его речь свое замечание, грубо и бесцеремонно обрывает философа и с «нервным шипением» произносит: «Молчите, не возражайте... Не умничайте!..»

Кажется, мемуарный отрывок и был написан ради этого «нервного шипения»...

Меж тем именно Вл. Соловьеву во время поездки в Оптину Достоевский изложил в общих чертах главную мысль и план

«Братьев Карамазовых». Для философа не было тайной, что писатель смотрит на обитель не только глазами скорбящего родителя, но и зоркими глазами художника. «Вот Достоевский так нарочно ездил в Оптину Пустынь прошлым летом для первых глав своего романа»25, — сообщал Вл. Соловьев К. Н. Леонтьеву в январе 1879-го. И правда: в Оптиной будет собран основной материал для начальных разделов романа (пятая глава первой книги даже получит название «Старцы»). Позднее Вл. Соловьев скажет, что центральной идеей нового романа или нового ряда романов, из которых написан только первый, «Братья Карамазовы», должна была явиться идея Церкви.

«Церковь как положительный общественный идеал, как основа и цель всех наших мыслей и дел, и всенародный подвиг, как прямой путь для осуществления этого идеала, — вот последнее слово, до которого дошел Достоевский, и которое озарило всю его деятельность пророческим светом»26.

Разумеется, уточнял Соловьев, под Церковью Достоевский понимал не фактически существующее учреждение со всеми его недостатками, то есть не внешнюю храмовую церковь, и не личное, домашнее христианство. «Истинное христианство не может быть только домашним, как и только храмовым — оно должно быть вселенским, оно должно распространяться на все человечество и на все дела человеческие... Достоевский верил и проповедовал христианство живое и деятельное... Он говорил не только о том, что есть, а о том, что должно быть»27.

И все же как взволнованно и с какой болью говорил Достоевский прежде всего о том, что есть... Но почему-то через несколько лет в частном письме Леонтьеву Вл. Соловьев (в пересказе Леонтьева Розанову) утверждал, что Достоевский рассматривал религию лишь «в подзорную трубу как отдаленный предмет, но стать на действительно религиозную почву никогда не умел»28. В свете того, что Достоевского уже не было в живых, слово «никогда», выпорхнувшее из-под пера Соловьева (или Леонтьева), обретало особый смысл...

Очень скоро впечатления, вынесенные из Оптиной пустыни, начали преображаться в сцены из романа, которые происходили в монашеской обители. «Монастырь наш ничем особенно не был до тех пор знаменит: в нем не было ни мощей святых угодников, ни явленных чудотворных икон, не было даже славных преданий, связанных с нашею историей, не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству. Процвел он и прославился на всю Россию именно из-за старцев, чтобы видеть и послушать которых стекались к нам богомольцы толпами со всей России из-за тысяч верст. Итак, что же такое старец? Старец это — берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и в свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением».

С Достоевским, потратившим несколько дней на дорогу в обитель, испытавшим все неудобства езды на долгих ради встречи с чу'дным старцем, полного отрешения от своей воли и полного послушания не произошло. Вместо этого случилось нечто совершенно иное: творческой властью художника ласковый схимник отец Амвросий дал жизнь великой мечте об идеальном христианине — старцу Зосиме. Все самое светлое, что видел Ф. М. в Оптиной, о чем читал в «Сказаниях о странствии инока Парфения» и в других книгах своей библиотеки, вложил он в Зосиму. «Если удастся, то сделаю дело хорошее: заставляю сознаться, что чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее».

Зосима будет чужд лукавству и политиканству, остро чуток к лживой почтительности и фальшивой елейности, холоден к показному смирению и притворному благочестию. Доверить свою душу такому старцу было как будто безопасно. И все равно — отрешение от своей души и воли в надежде победить себя Достоевский с предельной честностью назовет «искусом», «страшной школой жизни»: испытанное орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе может стать орудием обоюдоострым, «так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе».

Действие обоюдоострого орудия будет показано в романе во всей полноте. А Зосима, который «болел любовью к ближнему» и был весел «детской евангельской радостью», имел душу светлую и прозрачную, был ежечасным слушателем несчастий человеческих и подвижником в труде христианского участия  к  человеку, — такой  Зосима  оптинскими  монахами (в передаче Леонтьева) будет признан «неправильным», «сочиненным», «придуманным», а учение его — «ложным». «В Оптиной “Братьев Карамазовых” правильным православным сочинением не признают, и старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в каком Амвросий выражается. У отца Амвросия прежде всего строго церковная мистика и уже потом — прикладная мораль. У отца Зосимы (устами которого говорит сам Федор Михайлович!) — прежде всего мораль, “любовь”, “любовь” и т. д. ... ну а мистика очень слаба. Не верьте ему, когда он хвалится, что знает монашество; он знает хорошо только свою проповедь любви — и больше ничего»29.