Изменить стиль страницы

Изменились и сами игорные переживания — в них стало куда больше психологии и самоанализа, чем необузданной страсти, и играющий герой не отдается ей безраздельно. Аркадий ездит в частные дома Петербурга, где, в нарушение закона, идет большая игра и где он встречает светских знакомых, отношения с которыми волнуют его много больше, чем рулетка. К тому же юноше, который хочет стать богатым, как Ротшильд, но пока не стал им, очень нужны деньги. «Я, конечно, испытывал наслаждение чрезвычайное, но наслаждение это проходило чрез мучение; всё это, то есть эти люди, игра и, главное, я сам вместе с ними, казалось мне страшно грязным. “Только что выиграю и тотчас на всё плюну!” — каждый раз говорил я себе, засыпая на рассвете у себя на квартире после ночной игры. И опять-таки этот выигрыш: взять уж то, что я вовсе не любил деньги. То есть я не стану повторять гнусной казенщины, обыкновенной в этих объяснениях, что я играл, дескать, для игры, для ощущений, для наслаждений риска, азарта и проч., а вовсе не для барыша. Мне деньги были нужны ужасно, и хоть это был и не мой путь, не моя идея, но так или этак, а я тогда все-таки решил попробовать, в виде опыта, и этим путем».

Выигрыш все еще может будоражить воображение, и Достоевский щедро делится со своим молодым героем теми ощущениями, какие сам испытывал много лет подряд, но воспоминания о былом не только утратили горечь, но и вообще существуют как бы отдельно от автора.

«Всю ту ночь снилась мне рулетка, игра, золото, расчеты. Я всё что-то рассчитывал, будто бы за игорным столом, какую-то ставку, какой-то шанс, и это давило меня как  кошмар  всю ночь. Скажу правду, что и весь предыдущий день, несмотря на все чрезвычайные впечатления мои, я поминутно вспоминал о выигрыше у Зерщикова. Я подавлял мысль, но впечатление не мог подавить и вздрагивал при одном воспоминании. Этот выигрыш укусил мое сердце. Неужели я рожден игроком? По крайней мере — наверное, что с качествами игрока. Даже и теперь, когда всё это пишу, я минутами люблю думать об игре! Мне случается целые часы проводить иногда, сидя молча, в игорных расчетах в уме и в мечтах о том, как это всё идет, как я ставлю и беру. Да, во мне много разных “качеств”, и душа у меня неспокойная».

Волшебство игорного заведения, которое познал Достоевский, в опыте его героя сильно пообтрепалось и поблекло: рулеточные залы игорных городов Европы, развернутые в злачных переулках российской столицы, лишились поэзии и мистики. Подпольное рулеточное заведение отвратительно, а выигрыш — не что иное, как способ расквитаться с врагами, бросить им в лицо проклятые тысячи.

«Я полетел на рулетку, как будто в ней сосредоточилось всё мое спасение, весь выход, а между тем, как сказал уже, до приезда князя я об ней и не думал. Да и играть ехал я не для себя, а на деньги князя для князя же; осмыслить не могу, что влекло меня, но влекло непреоборимо. О, никогда эти люди, эти лица, эти крупёры, эти игорные крики, вся эта подлая зала у Зерщикова, никогда не казалось мне всё это так омерзительно, так мрачно, так грубо и грустно, как в этот раз!»

Но в рулетке нет спасения. Аркадию Долгорукому пришлось испытать — вместе с лихорадкой азарта — чувство глубочайшего падения, ужас и обиду от незаслуженного оскорбления и обвинения. Романтика рулетки заканчивается связанными руками, вывернутыми карманами и невыносимым позором.

«Меня вывели, но я как-то успел стать в дверях и с бессмысленной яростию прокричать на всю залу:

— Рулетка запрещена полицией. Сегодня же донесу на всех вас!

Меня свели вниз, одели и... отворили передо мною дверь на улицу».

Мания колеса и мираж шальных денег оказались в конце концов идеей, вытащенной и вышвырнутой на улицу.

...Следует отдать должное Некрасову — роман для «Отечественных записок» он оценил не как капиталист и не как идеолог левого радикального направления, а как истинный поэт.

«Вчера первым делом заехал к Некрасову, он ждал меня ужасно, потому что дело не ждет; не описываю всего, но он принял меня чрезвычайно дружески и радушно. Романом он ужасно доволен...» — писал Достоевский жене в феврале 1875 года и через несколько дней добавил: «Вчера только что написал и запечатал к тебе письмо, отворилась дверь и вошел Некрасов. Он пришел, “чтоб выразить свой восторг по прочтении конца первой части...”» Некрасов сообщил, что всю ночь читал, увлекся и был поражен свежестью письма: «Такой свежести в наши лета уже не бывает и нет ни у одного писателя. У Льва Толстого в последнем романе лишь повторение того, что я и прежде у него же читал, только в прежнем лучше».

Речь шла, разумеется, о романе «Анна Каренина», который печатался в «Русском вестнике», заняв всю журнальную территорию, отведенную под прозу текущего года, и уже по одному этому соперничал с «Подростком». «Роман Толстого довольно скучный и уж слишком не Бог знает что. Чем они восхищаются, понять не могу», — ревниво сообщал Достоевский жене (позднее он переменит отношение к «Анне Карениной»). Однако братья-писатели, критики-оппоненты, друзья-единомышленники со всех сторон внушали ему, что его сочинение настолько хуже толстовского, что не выдерживает с ним никакого сравнения. Конечно, решающее слово было за Некрасовым, а он, полагал Достоевский, был «доволен ужасно», но все другие...

Летом 1875-го Салтыков-Щедрин сердито укорял Некрасова: «Роман Достоевского просто сумасшедший»10, а вскоре (в ноябре) Салтыкову жаловался Тургенев: «Заглянул было в этот хаос: Боже, что за кислятина, и больничная вонь, и никому не нужное бормотание, и психологическое ковыряние!!»11 Критики обвиняли журнал, поместивший на своих страницах чуждого по духу Достоевского, в беспринципности, в отсутствии идейных границ, в размытости направления, в потакании публике, которая жаждет читать об уголовных процессах. «Автор снова вводит читателя в душное и мрачное подполье, где копошатся недоучившиеся маньяки, жалкие выскребки интеллигенции, безвольная и бездольная жалочь, люди, “съеденные идеей”, спившиеся фразеры и тому подобная тля, возможная только при условиях подпольного трущобного существования», — ругался рецензент «Русского мира» (1875, 29 января) В. Г. Авсеенко. Автор «Подростка» был уличаем в безнравственности, поскольку своими произведениями приучал читателя к смрадной атмосфере подполья.

Критика меньшей свирепости находила в романе всего только грубое искажение действительности и насилие над читателями, которых автор заставляет участвовать в галлюцинациях, дурных снах и «головном хламе» героев. «Представьте себе, что на сцене герои драмы убивали бы друг друга в самом деле... Вы бежали бы из театра... Как хотите, а это не искусство», — заключал критик «Биржевых ведомостей» (1875, 6 февраля) А. М. Скабичевский.

...Достоевский крайне субъективен, не знает подлинной жизни и имеет неискоренимую привычку вклеивать в романы уголовщину; его персонажи, которых страшатся читатели, не имеют ничего общего с обыкновенными людьми — ходят вверх ногами, едят носом и пьют ушами; его герои — выродки, психические нелепости, человеческие аномалии, исчадия, смахивающие на пациентов сумасшедшего дома; писатель не может создать целостного, гармонически развитого художественного характера и, стало быть, не может претендовать на любовь и сочувствие читающей публики; «Подросток», как самая слабая и вялая вещь из всего написанного романистом, показывает, насколько не силен в нем художник; в невообразимом сумбуре романа нельзя доискаться и тени смысла; «мусорная» идея героя совершенно не типична для современности: идейным людям мысль о наживе глубоко чужда...

Такими откликами были полны газеты и журналы 1875 года — и было ясно, что писатель и большинство его литературных современников думают и говорят на разных языках. В Обществе любителей российской словесности громко заявляли, что им, любителям, не нужны мрачные романы-кошмары, как у Достоевского, хотя бы и с талантом, а нужно легкое, игривое чтение, как у графа Толстого. Впрочем, от иных критиков доставалось и графу. «Стоит ли говорить о великом художестве, если оно потрачено в изобилии на совершенно вздорное и даже, если хотите, растленное содержание», — писал в «Деле» (1875, № 5) П. Н. Ткачев об «Анне Карениной».