Надо полагать, к этим толкам Паша отношения не имел. Он взрослел, был привязан к отчиму и его семье и все меньше огорчал «голубчика папу». «Любашечку дорогую целую крепко-крепко; скажите ей, милой крошке, что я ее очень люблю. Она, то есть это большое-то существо служит часто темой наших разговоров... Как бы мне хотелось с Вами поговорить о многом, а также и с Анной Григорьевной; благодарю ее душевно, что она меня, несмотря на мои проказы, помнит все-таки». Ф. М. отвечал ему тем же: «Люблю тебя по-прежнему и более всего рад тому, что ты сумел поставить себя на порядочную ногу. Ты да Люба, которой уже почти три месяца, — мои дети, и всегда так будет». (Паша определился, наконец, на службу, хлопотал о продаже второго издания «Идиота», доверенность на которую написал ему Ф. М. в Дрездене.)
Во всяком случае, высокий, темноволосый, кареглазый молодой человек, с красивым, самоуверенно вздернутым лицом, названный в «Вечном муже» Александром Лобовым, служащий в конторе некоего нотариуса на 25 рублях в месяц и будто списанный с Паши Исаева, не вызывал ощущения дурного — детское легкомыслие, петушиный задор, смешная, но безвредная заносчивость и самонадеянная уверенность, что «вскорости» он будет управлять имениями богатого графа. Паша и в самом деле уверял Майкова, что если захочет, то сейчас же станет управляющим в богатом поместье. «Тем не менее... он мил, добр, услужлив при истинном благородстве; немного заносчив и нетерпелив, но совершенно честен», — писал Достоевский о пасынке. «Я сознаюсь, — отвечал Паша отчиму, — что, по прежней своей глупой манере относиться к каждому делу как-то легко и небрежно, я сделал Вам много огорчений и заставил Вас, может быть, против Вашей же воли, злиться на меня, в чем, конечно, чистосердечно винюсь. Надеюсь, что больше этого повторяться не будет. Я очень хорошо понимаю, как дело ни будь пусто, к нему следует относиться толково, не небрежно, в этом только можно видеть всю порядочность человека. Говорю, понимаю теперь, потому что прежде в жизни ничего не смыслил, ко всему относился легко; теперь, по крайней мере, понял жизнь, понял отношения людей. Но не дешево мне это стоило, нахлебался всякой гадости достаточно. Благодарю Бога, что нравственно-то вышел чист»40.
...В начале декабря 1869-го рукопись «Вечного мужа», разросшаяся до десяти-одиннадцати печатных листов, написанных за три месяца, была, наконец, отослана в «Зарю». Наступала передышка для обдумывания новых планов и замыслов. К этому моменту жизнь Достоевских в Дрездене вошла в привычную колею: в центре семейных забот была Люба, младенец здоровый и веселый; мать кормила ребенка сама, бабушка с удовольствием нянчила внучку. «Развитая не по летам (то есть не по месяцам), всё поет со мной, когда я ей запою, и всё смеется; довольно тихий, некапризный ребенок. На меня похожа до смешного, до малейших черт», — писал Достоевский племяннице Сонечке.
День Достоевского подчинялся расписанию ночной работы: вставал в час дня, от трех до пяти работал, прогуливался к почте через Королевский сад, обедал дома, по той же дороге снова прогуливался, пил чай с домашними и в половине одиннадцатого вечера садился за работу, которая продолжалась до пяти утра. Во время вечерней прогулки заходил в местную читальню, где можно было получить «Санкт-Петербургские ведомости», «Голос» и «Московские ведомости». Это была большая удача, особенно ввиду событий, которые поздней осенью 1869-го случились в Москве.
В середине октября в Дрезден навестить мать и сестру приехал Ваня Сниткин. «Федор Михайлович, читавший разные иностранные газеты (в них печаталось многое, что не появлялось в русских), пришел к заключению, — вспоминала Анна Григорьевна, — что в Петровской земледельческой академии в самом непродолжительном времени возникнут политические волнения. Опасаясь, что мой брат, по молодости и бесхарактерности, может принять в них деятельное участие, муж уговорил мою мать вызвать сына погостить у нас в Дрездене...»
Трудно сказать, предвидел ли Достоевский, что волнения начнутся именно в Петровской академии, однако через полтора месяца после приезда Вани, далекого от политики и задержавшегося в Германии по причинам сердечного свойства, роковые события случились именно в Москве, именно в Петровской академии: они надолго прикуют внимание писателя и радикально повлияют на его долгосрочные и сиюминутные планы.
«Чудовищное преступление», «отвратительное московское убийство» — так назовет Достоевский происшествие, случившееся 21 ноября 1869 года. «Нам сообщают, — писали «Московские ведомости» несколько дней спустя, — что вчера, 25-го ноября, два крестьянина, проходя в отдаленном месте сада Петровской академии, около входа в грот заметили валяющиеся шапку, башлык и дубину; от грота кровавые следы вели прямо к пруду, где подо льдом виднелось тело убитого, опоясанное черным ремнем и в башлыке... Тут же найдены два связанные веревками кирпича и еще конец веревки».
Два дня спустя появились новые подробности преступления: «Убитый оказался слушатель Петровской академии, по имени Иван Иванович Иванов... Деньги и часы, бывшие при покойном, найдены в целости; валявшиеся же шапка и башлык оказались чужими. Ноги покойного связаны башлыком, как говорят, взятым им у одного из слушателей Академии... шея обмотана шарфом, в край которого завернут кирпич; лоб прошибли, как должно думать, острым орудием». А. Г. Достоевская вспоминала: «О студенте Иванове мой брат говорил как об умном и выдающемся по своему твердому характеру человеке и коренным образом изменившем свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой брат, узнав потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал искреннюю привязанность!»
В рапорте исполняющего должность директора Петровской академии профессора П. А. Ильенкова (первом официальном документе, положившем начало многотомному делу, именуемому «Нечаевский процесс») содержались подробности, не сразу попавшие в печать: «Честь имею донести для сведения, что 25 числа сего месяца старостой и некоторыми крестьянами деревни Петровские Выселки усмотрено подо льдом в верхней части академического пруда близ грота, прилегающего к академической роще, мертвое тело. Близ входа в грот находилась окровавленная меховая шапка, окровавленный кирпич с привязанной к нему бечевкой и кровавый след от грота к тому месту, где находился труп... Сегодня в присутствии пристава 4-го стана Московского уезда сделан осмотр вышеозначенной местности и признаков убийства и труп поднят изпод льда. При этом оказалось, что погибший есть студент академии Иван Иванов, жительствовавший на ферме и который, отлучившись в Москву в пятницу 21-го ноября, с тех пор на занимаемую квартиру не возвращался».
Среди документов, которые были направлены руководством академии судебному следователю, имелись «Свидетельство о бедности», выданное Ивану Иванову в 1865 году, а также уведомление о том, что в течение трех лет Иванов, мещанин по происхождению, пользовался одной из стипендий Лесного ведомства (250 рублей в год). На момент убийства он ее уже не получал, но и так было понятно, что убили его не с целью ограбления.
«Вы вот высчитываете по пальцам, — скажет Николай Ставрогин Петру Верховенскому, замышляющему убийство Шатова, — из каких сил кружки составляются?.. Подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать».
Трагедия в Петровской академии имела предысторию. За три месяца до событий, в начале сентября 1869 года, из Женевы в Москву приехал фаворит Бакунина Сергей Геннадьевич Нечаев, 22-летний молодой человек темного происхождения (будто бы внебрачный сын помещика), невнятного воспитания и образования, но наделенный мандатом, где было сказано: «Податель сего есть один из доверенных представителей русского отделения Всемирного революционного альянса». Бумага, подписанная Бакуниным, была скреплена печатью: «Европейский революционный союз, Главный комитет».