Изменить стиль страницы

Их сердца были исполнены скорби. Все разговоры были посвящены Соне. Каждый встретившийся ребенок напоминал о потере. «Никогда я не был более несчастен, как во всё это последнее время, — писал Достоевский Майкову. — Чем дальше идет время, тем язвительнее воспоминание и тем ярче представляется мне образ покойной Сони. Есть минуты, которых выносить нельзя. Она уже меня знала; она, когда я, в день смерти ее, уходил из дома читать газеты, не имея понятия о том, что через два часа умрет, она так следила и провожала меня своими глазками, так поглядела на меня, что до сих пор представляется и всё ярче и ярче. Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что ее нет и что я ее никогда не увижу».

Ему мнительно казалось, что никому в целом мире нет дела до бедной Сони. «Не передавайте известия о том, что моя Соня умерла, никому из моих родных, если встретите их, — просил он Майкова. — По крайней мере, я бы очень желал, чтоб они не знали этого до времени, разумеется, в том числе и Паша. Мне кажется, что не только никто из них не пожалеет об моем дитяти, но даже, может быть, будет напротив, и одна мысль об этом озлобляет меня. Чем виновато это бедное создание перед ними? Пусть они ненавидят меня, пусть смеются надо мной и над моей любовью — мне всё равно». Но скоро сам писал Паше о несчастье: «Бог поразил меня. Моя Соня умерла, и мы уже ее схоронили. Спасибо тебе, голубчик, за горячие твои пожелания и поздравления со счастием, но вот каково мое счастье. Ох, Паша, мне до того тяжело и горько, что лучше бы умереть. Если любишь меня хоть немного — пожалей! Это горе было большою причиною остановки моей в работе. Анна Григорьевна страдает ужасно (можешь себе представить). Всё за грехи мои. До сих пор ни капли не могу привыкнуть к этому несчастью и отвыкнуть от Сони».

Веве обманул ожидания Достоевских. «Городишка дрянной, 4000 жителей, и по несчастию нашему опять в дрянь попали». Здесь было ничуть не лучше, чем в Женеве, воздух расстраивал нервы, припадки участились, Ф. М. отчаивался, что не может работать так быстро, как прежде. «Ползу как рак, а начнешь считать — листа 31/2 аль 4 каких-нибудь, чуть не в целый месяц. Это ужасно, и что со мной будет, не знаю». Кроме панорамы Женевского озера («в самом роскошном балете такой декорации нету, как этот берег женевского озера...») в Веве не было ничего утешительного, ни русских газет, ни галерей, ни музеев. Нелюбовь Ф. М. к швейцарцам крепла день ото дня:

«На иностранца смотрят здесь как на доходную статью; все их помышления о том, как бы обманывать и ограбить». При малейшей возможности Веве следовало покинуть и забыть — держал здесь только «Идиот».

Романом он был недоволен «до отвращения». Впрочем, так или почти так писал он про каждое свое сочинение, которое давалось тяжким трудом и создавалось под гнетом житейских обстоятельств. Но тот капкан, в который Достоевский попал с князем Мышкиным, набрав у Каткова свыше пяти тысяч рублей серебром, отослав первую часть и имея ее опубликованной; обязанный, несмотря ни на что, довести дело до конца, стал для писателя спасительным. Никакой возможности рвать на себе одежды, обривать голову и проклинать «свой день» у него не было. Душа была нездорова, но неумолимо звала работа — только она способна была вытащить из западни и исцелить душу.

Князь Мышкин — в этом, быть может, и заключалась его человеческая миссия — протягивал писателю руку помощи: герой, гений сострадания, давал автору уникальный шанс выбраться из пучины горя.

Глава четвертая

ИДЕЯ СТАРИННАЯ И ЛЮБИМАЯ

Положительный идеал. — Первые отклики. — Фантасмагория или реальность? — Верность характеров. — «Красота — загадка». — Христоликий герой. — «Жизнь Иисуса». — Неизгладимый след. — «Атеизм». — «Хищный» тип. — Наслаждения и утоления

Роман «Идиот», первая часть которого вышла в «Русском вестнике» в январе 1868 года, открывался посвящением Софье Александровне Ивановой, любимой племяннице Достоевского.

Сонечка была «милым, бесценным, всегдашним другом», с которым он ощущал «сильную и особую» потребность говорить. «Таких как Вы я немного в жизни встретил, — писал ей Ф. М. — Вы спросите: чем, из каких причин я к Вам так привязался?.. Но, милая моя, на эти вопросы отвечать ужасно трудно; я запоминаю Вас чуть не девочкой, но начал вглядываться в Вас и узнавать в Вас редкое, особенное существо и редкое, прекрасное сердце — всего только года четыре назад, а главное, узнал я Вас в ту зиму, как умерла покойница Марья Дмитриевна... К Вам я привязан особенно... Мне Ваша сдержанность нравится, Ваше врожденное и высокое чувство собственного достоинства и сознание  этого  чувства  нравится (о, не изменяйте ему никогда и ни в чем; идите прямым путем, без компромиссов в жизни...) Я в Вас особенно люблю эту твердую постановку чести, взгляда и убеждений... Я Ваш ум тоже люблю, спокойный и ясно, отчетливо различающий, верно видящий».

В многостраничных посланиях двадцатилетней «золотой Сонечке», которую писатель называл «дитя моего сердца», сквозило искреннее восхищение; он мечтал, что девушка вскоре поселится вместе с ними в Петербурге («Вы будете жить у нас; Вы нас ничем не стесните. Мы с Анной Григорьевной с восторгом говорим теперь об этом, и только об этом, чуть об Вас заговорим, что случается каждый день») и станет учиться стенографии, искусству высокому, требующему образования и знаний. Он ставил племянницу столь высоко, что, увлекаясь, подписывал письма слишком горячо: «Ваш весь, весь, друг, отец, брат, ученик — всё-всё!»; «Ваше имя мне слишком дорого, Вы и сестра моя и дочь моя».

Он пламенно желал, чтобы его «Идиот» был достоин посвящения, и считал своим долгом объяснить девушке суть замысла. «Идея романа — моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее, а если взялся теперь, то решительно потому, что был в положении чуть не отчаянном. Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Всё Евангелие Иоанна в этом смысле; он всё чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного.)».

Литературные аналоги — Дон Кихот, Пиквик, Жан Вальжан — при всей к ним симпатии Достоевского («из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченнее Дон Кихот») имели с его героем мало общего. «Положительно прекрасный герой» с обидным прозвищем и подверженный припадкам; странный, будто бесполый молодой человек, налегке спустившийся с швейцарских гор в мир темных страстей и грязных денег неведомого ему родного отечества; бедняк, имеющий из всех талантов один только почерк; последний в своем роде сирота-князь, чей титул звучит будто в насмешку, — кого мог убедить такой идеал? Откуда явился он писателю? Кому могли быть интересны его приключения?

«Может быть, в сердце у меня и не слабо сидит, но ужасно труден», — писал Достоевский о Мышкине. Аполлон Майков, адресат письма, с ним соглашался: «Трудная задача взята Вами — [изобразить] хороших людей. С нетерпением жду, хочется узнать хотя бы главное — какого они сословия? чем выше, тем труднее задача, но роман с хорошими людьми — героями может рассчитывать на успех. Много вопросов они возбуждают: ошибаются они или нет? разочаровываются, исправляются, счастливы или несчастны... все это раздражает мое любопытство. Дай-то Бог им хорошую дорогу!»22

Выпуская свое сочинение в мир, автор хотел, чтобы оно возбудило хотя бы некоторое любопытство, чтобы читатели запомнили героя и ждали разрешения его судьбы. «Я обязан поставить образ» — это была еще одна задача, от решения которой зависел успех романа. Мнение Майкова он желал знать с «алчным нетерпением»: каждый день бегал на почту, мучился, сомневался, сокрушался. «Заключение вывожу ясное: что роман слаб и так как Вам говорить мне такую правду в глаза, по деликатности, и совестно и жалко, то Вы и медлите. А я именно в такой правде нуждаюсь! Жажду какого-нибудь отзыва. Без этого просто мучение».