Нельзя жить, если жизнь принимает столь уродливые, обидные для человека формы, решал юноша, и выстрелом пытался сократить отпущенный ему срок...
К такому же решению придет и другой самоубийца, ужаленный идеей о безжалостной природе, безразличной к Христу распинаемому, Алексей Кириллов. «Этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека — одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после Ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить...»
Получалось, что не для чего.
Но как было не верить, что Христос — идеал человечества вековечный? Этой вере (Символу веры!) «Мертвый Христос» как будто не мешал...
Достоевский, приехав в Женеву с сильнейшим впечатлением, располагал жить и сразу включился в заботы о текущем: нужно было срочно писать статью «Знакомство мое с Белинским» для литературного сборника «Чаша» (что оказалось труднейшей, а главное, бесполезной работой, ибо сборник не состоялся); хотелось побывать на Конгрессе Лиги мира и свободы, где ждали выступлений Гарибальди, Бакунина и деятелей Первого интернационала («мирный конгресс», как и ожидал Ф. М., отличился драчливостью, ссорами и руганью); следовало приступить, наконец, к роману.
Казалось, он всячески оттягивает начало работы. Участились припадки, росло раздражение, выходили некрасивые ссоры с женой; он придирался к ней по всякому поводу, грубо ругался и кричал, говорил несправедливые и обидные вещи — и что одевается она как кухарка (до слез больно было слышать такие упреки — ведь это ее вещи он проигрывал на рулетке), и что кожа лица у нее нехороша из-за шоколада (потребовал носить вуаль), и что она слишком долго молится перед сном, и что теща присылает нефранкованные письма («это низко, право, такая подлая скупость», — записала Анна Григорьевна; в тот день он отнес в заклад их обручальные кольца, так как не на что было обедать).
Но как раз в тот день пришли деньги от Майкова, кольца временно уцелели и настроение переменилось: «У него есть решительно намерение отправиться туда, ведь вот странный человек; кажется, судьба так сильно наказывает, так много раз показала ему, что ему не разбогатеть на рулетке, нет, этот человек неисправим, он все-таки убежден, и я уверена, что всегда убежден, что непременно разбогатеет, непременно выиграет».
«Позоры и подлости» — будто не себя он винил и каялся — снова овладели игроком; теперь его манил Саксон-ле-Бен, швейцарский курорт со знаменитым казино в пяти-шести часах езды от Женевы.
Он был абсолютно уверен, что на этот раз...
Как только решение было принято и деньги Майкова были ассигнованы на рулетку, он стал милым, ласковым, заботливым и даже сказал своей Ане, что никого еще так сильно не любил, как ее и будущую Соню. «Вот такого-то я всегда и дожидалась, вот этих-то слов, потому что мне всегда хотелось, чтобы он сам сознался, что я доставляю ему счастье, что он никогда не был так счастлив, как со мною, и чтобы это убеждение, что он любит меня больше, чем всех, вошло ему в кровь и плоть, чтобы он был сам совершенно в этом уверен. Вот тогда я буду довольна и счастлива».
Счастье, однако, продлилось недолго: Ф. М. уехал на три дня и вернулся без денег, без кольца и без пальто. Играл с мечтой о десяти тысячах и не расстался с ней, даже когда вернулся пустой; и как только жена немного успокоилась, объявил ей, что непременно поедет в Саксон еще раз. Снова надо было унижаться перед Катковым, умолять Анну Николаевну хотя бы о 25 рублях, писать Яновскому, а пока закладывать вещи, сносить презрение закладчиков, слать в Саксон последние франки на выкуп пальто и кольца. «Как мне все это надоело», — писала Анна Григорьевна; они снова ссорились, упрекали друг друга и оба плакали от обиды (спустя десятилетия вдова Достоевского, спасая репутацию писателя, напишет, что это она подала ему мысль съездить в Саксон-ле-Бен попытать счастья на рулетке, чтобы отвлечься от печальных мыслей).
Через два дня жена обошла несколько купцов, чтобы заложить или продать кружевную мантилью, а перед сном почувствовала острые толчки в живот — забился их ребенок, и они снова были беспредельно счастливы, нежно ворковали в темноте ночи и хохотали, как школьники. Но проходил еще день, и он говорил ей, что с тех пор как женился, ему ничего не удается: ни денег нет, ни роман не ладится...
А роман действительно не ладился: менялись планы, намерения были неустойчивы, герои полярно изменчивы, в летучих набросках чувствовались фальшь и натужность («про работу мою Вам не пишу, да еще и нечего», — сообщал Ф. М. Майкову в октябре). Писатель тосковал и отчаивался, но игрок, едва пришли выпрошенные в долг сто рублей от Яновского, снова кинулся в Саксон. Чтобы Анна Григорьевна не противилась, предложил план: «жена-игрок» едет с ним, играет по маленькой и выигрывает, чтобы хоть оправдать дорогу. «Решительно тем, что он хочет меня взять с собой, он хочет меня задобрить, чтобы я согласилась и не говорила, что дурно, что он едет», — сообщала жена дневнику: она не верила больше ни одному слову игрока-мужа и только покорялась неизбежному. Видя ее смирение, он благодарно признавался, что счастлив с ней, что большего счастья ему не нужно и что он любит ее без памяти.
Деньги Яновского ухнули на рулетке в Саксоне («жалкой деревнюшке») молниеносно. «Ведь я это так и знала, что это будет, как это все подло!» Он не отрицал. «Аня, милая, я хуже чем скот!» — писал он после проигрыша в октябре; «Аня, милая, бесценная моя, я всё проиграл, всё, всё! О, ангел мой, не печалься и не беспокойся! Будь уверена, что теперь настанет наконец время, когда я буду достоин тебя и не буду более тебя обкрадывать, как скверный, гнусный вор!» — писал он после проигрыша в ноябре.
Только теперь и наступило время писать. «Роман, один роман спасет нас, и если б ты знала, как я надеюсь на это! С любовью и с надеждой примусь за работу».
С начала декабря началось «мучительное выдумывание»; ежедневно выходило до шести «окончательных планов». «Голова моя обратилась в мельницу. Как я не помешался — не понимаю». 18 декабря началось составление связного текста (вечером он диктовал, утром жена переписывала), за 23 дня он написал первую часть, шесть с половиной листов, и выслал в Москву. «В сущности, я совершенно не знаю сам, что я такое послал. Но сколько могу иметь мнения — вещь не очень-то казистая и отнюдь не эффектная».
И все же вряд ли Ф. М. не чувствовал, сколь завораживающим получилось стремительное начало: «В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело...» Как в воронку, втягивался читатель в круговорот лиц и судеб, вслушивался в немыслимые диалоги, трепетал перед гибельными страстями. И вот что странно: если бы после игорного запоя 1867 года Достоевский сел снова писать про «подлости и позоры», это было бы понятно: писатель через творчество освобождается от пагубных страстей. Но «Игрок» был закончен и стал «теорией», что же до Гомбурга, Баден-Бадена и Саксона, они на практике подтвердили неотвратимую реальность Рулетенбурга. Но как было вместить в сознание то, что он задумал теперь, после искренних покаяний и после того, как «последние пределы» он раз за разом отодвигал и черту раз за разом переступал?
Как могло случиться, что «последние пределы» собственной жизни подвигли Ф. М. на невероятно рискованный творческий шаг, привели к едва ли выполнимому решению? «Давно уже мучила меня одна мысль, — писал он Майкову, — но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее. Идея эта — изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно. Вы, конечно, вполне с этим согласитесь. Идея эта и прежде мелькала в некотором художественном образе, но ведь только в некотором, а надобен полный. Только отчаянное положение мое принудило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул как на рулетке: “Может быть, под пером разовьется!” Это непростительно».