Изменить стиль страницы

Был еще один волнующий вопрос — насколько заразительными виделись сверстникам Раскольникова и его теория «крови по совести», и его зловещая «практика»; насколько поверили читатели в душевные муки героя-убийцы. Страхов вспоминал, что М. П. Покровский, один из вожаков студенческого движения 1860-х, бывший узник Петропавловской крепости, посетитель салона Е. А. Штакеншнейдер и горячий поклонник Достоевского, рассказывал, как сильно действовал роман на молодых людей, бывших в ссылке в одном из городов Европейской России. «Нашелся даже юноша, который стал на сторону Раскольникова и некоторое время носился с мыслью совершить нечто подобное его преступлению, и лишь потом одумался. Так верно была схвачена автором эта логика людей, оторвавшихся от основ и дерзко идущих против собственной совести»8.

Достоевский, однако, написал роман о юноше, который тоже носился с преступной мыслью, но так и не одумался: пошел против совести, «черту переступил» и довел дело до кровавого конца.

Предлагая в 1865-м Каткову (в черновике письма) напечатать в «Русском вестнике» повесть в пять-шесть печатных листов, Достоевский обещал развернуть психологический процесс преступления, совершенного человеком развитым, хороших наклонностей. Доказывая, что сюжет будущей повести вовсе не эксцентричен, а взят из жизни, писатель упоминал две истории — о студенте, который после исключения из университета решился разбить почту и убить почтальона; и о семинаристе, который в сарае убил девушку по уговору с ней и которого через час арестовали за завтраком. «Есть еще много следов в наших газетах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела». И в самом деле: центральные российские газеты в середине 1860-х писали о возросшем числе предумышленных убийств с целью ограбления; в Петербурге число преступников по уголовным делам достигало сорока тысяч человек ежегодно, что составляло восьмую часть населения столицы. Сколько из них было убийц-теоретиков, кто из них испытывал муки совести и донес на себя, статистика, разумеется, не ведала.

Но автора повести, обещанной Каткову, волновал именно такой убийца, перед которым, едва он совершил преступление, вставали неразрешимые вопросы, которого терзали неожиданные, непредвиденные чувства. Напомним: «Бoжия правда, земной закон берет свое, и он — кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое...»

Изменилось ли что-нибудь в характере героя-убийцы на пути от замысла к воплощению, когда повесть стала романом и пятикратно выросла в объеме? Ведь проницательность Достоевского, предвидевшего событие-близнец (убийство ростовщика и его служанки студентом Даниловым), не коснулась характера и поведения Данилова — этим убийцей владел дух стяжательства, а не дух раскаяния, и он не страдал от своей разъединенности с человечеством, а только лгал и изворачивался. Была ли гипотеза автора о душевных муках убийцы-теоретика прекраснодушной фантазией, или ему, автору, удалось-таки убедить читателя, что горе-убийца раскаивается в содеянном, а потому имеет шанс на спасение и воссоединение с человечеством? Что имел в виду Достоевский, описывая Каткову свой замысел — о герое, который живет в крайней бедности и по легкомыслию, по шатости в понятиях, поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения?

В 1881 году, уже после смерти Ф. М., в «Отечественных записках» будет опубликована статья Н. К. Михайловского

«Записки современника» с попыткой ответить как раз на эти вопросы. Авторитетный критик, уже не раз писавший о романах Достоевского, коснется приемов наказания персонажей в тех случаях, когда автор считает их дерзостными врагами общества. «Наметив подходящую жертву, Достоевский отнимает у нее Бога и делает это так просто и механически, что точно крышку с миски снимает. Отымет Бога и смотрит: как себя ведет в этом положении жертва? Само собою разумеется, что испытуемый немедленно начинает совершать ряд более или менее гнусных преступлений. Но это не беда: для преступлений есть искупляющее страдание и, затем, всепрощающая любовь. Не для всех, однако, и в этом все дело. Если испытуемый, оставшись без Бога, начинает корчиться в судорогах ущемленной совести, то Достоевский поступает с ним сравнительно милостиво: проволочив жертву по целому ряду гнусностей, он ее отправляет на каторгу или к “монаху-советодателю” и там ее, самоуничиженную и смиренную, осеняет крылом всепрощающей любви... Если жертва упорствует и до конца чинит бунт против Бога, порядка вещей и обязательности страдания... то Достоевский заставляет ее повеситься, застрелиться, утопиться, опять-таки прогнав предварительно сквозь строй подлости и преступлений... Наконец, если испытуемый, оставшись без Бога, даже и не упорствует, а чувствует себя совершенно спокойно, то Достоевский дарует ему и жизнь и свободу, но казнит его при этом самою в своем роде лютою казнью: он его делает медным лбом и мерзавцем ниже самого низкого»9.

При всей остроте критического взгляда и едкости пера Михайловский почему-то упустит из виду ту нечаянную подробность, что Бога у своего героя автор не отнимал. «Молишься ли ты Богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость Творца и искупителя нашего? Боюсь я, в сердце своем, не посетило ли тебя новейшее модное безверие? Если так, то я за тебя молюсь. Вспомни, милый, как еще в детстве своем, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда  были  счастливы!» — пишет  сыну  мать  накануне  его «пробы». Но Пульхерия Александровна напрасно волнуется: сын, хотя креста не носит, не забыл Бога. «Господи! — молил он. — Покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!» Эта мольба звучит в его душе всего за сутки до «предприятия».

Молитва и «проклятая мечта» парадоксальным образом уживаются; в подготовительных материалах кроткая молитва даже «предписана» герою: «Молитва его по приходе от Мармеладовых: кротко — “Господи! Если это покушение над старухой слепой, тупой, никому не нужной, грех после того что я хотел посвятить себя, то обличи меня. Я строго судил себя, не тщеславье, и если б тщеславье, то это законно. Зачем ты мне дал силы? Без этих денег не мог и жить”».

То есть теорию «крови по совести» сочиняет и «пробу» теории делает человек, от Бога не отрекшийся и еще до убийства осознавший, что не вынесет крови; его тошнит от одной мысли об этом: «Да что же это я!.. ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко... ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило...» После убийства он «на всякий случай» просит Поленьку молиться «за раба Родиона»; позже просит об этом мать; излагает Порфирию содержание своей статьи и на вопрос: «Так вы всетаки верите же в Новый Иерусалим?» — твердо отвечает: «Верую». То есть верует и в Бога, и в воскресение Лазаря, и верует буквально.

Противоположные мысли стоят рядом: и про то, что «дети — Христов образ», и про желание власти «над всею дрожащею тварью и над всем муравейником», так что после чтения главы о Лазаре он «напутствует» Соню: «Вот цель! Помни это!» Раскольников далек от мысли, будто если Бога нет — всё позволено; он «позволяет» себе это «всё» безотносительно к идее Бога, Которого не отрицает: в его «теории» и в его «практике» Бог, Которым он дразнит Соню, не помеха.

В романе очевиден еще один парадокс — о предательской совместимости «проклятой мечты» и молитвы. Перед читателем возникали две логики.

Первая: Раскольников — христианин, его путь — в «Иерусалим», к новому смыслу жизни; но он убил — отвратительно, с тошнотворными подробностями, убил «для себя», и значит, прежде всего он преступник; его верования, сам его статус «недалеко от веры» не только не смягчают вины, но, напротив, утяжеляют ее, ибо, убив, он преступил заповеди, в которые верил, убил главный принцип жизнеустройства, на котором должен стоять мир.