Изменить стиль страницы

Теперь панегириков больше не было; они всё больше отдалялись, чужели. Она была не против посмотреть, каков он теперь, «после этого года», и «как вы там все думаете». Она попрежнему жила на средства отца, который позволял ей оставаться за границей и жить там в свое удовольствие сколько угодно. Отцовых денег вполне хватало, чтобы снимать комнату в частном пансионе с завтраками, обедами и ужинами, покупать книги и одежду, ходить в театры и на концерты, выезжать на курорты, платить за лечение. «Я чувствую, что мельчаю, погружаюсь в какую-то “тину нечистую” и не чувствую энтузиазма, который из нее вырывал, спасительного негодования», — запишет она в самом скором времени. Мысль о возвращении в Россию ее пугала — ей казалось, что жить в Петербурге она теперь не может «по разным причинам». Причина, очевидно, была в Ф. М., в конце апреля покинувшем Москву, поселившемся в Петербурге и убеждавшем ее приехать — ведь теперь в России «много хорошего, такой прекрасный поворот в умах». «Я вижу совсем другие результаты, или вкусы наши различны. Разумеется, что мое возвращение в Россию не зависимо от того, хорошо там думают или нет».

Несмотря на ее резкие, раздраженные письма и тягучие разборы отношений, Достоевский хотел встречи. Поняв, что она не приедет, собрался ехать сам, взяв (при сильном противодействии членов комитета Литфонда) ссуду в 1600 рублей серебром на поездку за границу «для крайне необходимого лечения», за 10 процентов, под поручительство брата, и в середине июня уже получил заграничный паспорт. На этот раз у него не было ни моральных, ни денежных препятствий и он был чист перед «Эпохой» — в июне вышел апрельский номер с окончанием «Записок из подполья».

Но поездке в Италию и Константинополь, с заездом на обратном пути через Одессу в Екатеринослав к брату Андрею, как планировал Ф. М., состояться было не суждено. В середине июня заболел Mich-Mich: воспаление печени, давний диагноз. Живя на даче в Павловске, он продолжал хлопотать по журналу, волновался, тревожился. «Я за границу не поехал, ездил в Павловск каждый день, а он поминутно порывался в город и ждал выздоровления. Наконец стал слабеть», — напишет вскоре Ф. М. Андрею. Никто не предполагал дурного исхода. Правда, малейшее волнение могло усугубить болезнь, и такое волнение не замедлило явиться — цензурный запрет, и вновь на статью Страхова. Наступило резкое ухудшение. Доктор объявил, что надежды нет: произошло излияние желчи в кровь, она отравлена; больной ощущает сонливость, к вечеру заснет и не проснется. Так и случилось: 10 июля Михаила Михайловича Достоевского не стало.

Причины его смерти были всем настолько очевидны, что даже Страхов, «злой гений», вынужден был признаться: «Умер Михайло Михайлович прямо от редакторства. Был он слаб и до издания журнала, но журнал его совсем доконал. Он все бодрился и помалчивал; но запрещение журнала, брань, которая на него сыпалась, наконец неудача новых книжек, придирки цензуры — все это на него сильно действовало. В половине июня у него случилась желтуха, разлитие желчи. Он не очень берегся и не опасался. 7 июля он получил неприятное известие — задержали мою статью — он не спал всю ночь; на другой день заснул и уже не выходил из беспамятства»49. Не будь запрещено «Время», не пришли бы дела Михаила в крайнее расстройство — не свалилась бы на него болезнь, которая в три недели свела его в могилу.

«Это был не столько замечательный литератор, сколько честный и добрый человек, — записал в дневнике Никитенко; тем летом он снимал дачу в Павловске и был 13 июля на похоронах. — Я проводил бедного покойника на кладбище... Вся церемония продолжалась с обедней часов больше двух. Жар был сильнейший, собиралась гроза, великолепные тучи наплывали с запада. Однако грозы не было»50. Не было и надгробных речей.

«Сколько я потерял с ним — не буду говорить тебе, — горевал Ф. М., сообщая брату Андрею печальное известие. — Этот человек любил меня больше всего на свете, даже больше жены и детей, которых он обожал. Вероятно, тебе уже от кого-нибудь известно, что в апреле этого же года я схоронил мою жену, в Москве, где она умерла в чахотке. В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли всё в моей жизни. Где теперь найти людей таких? Да и не хочется их и искать. Да и невозможно их найти. Впереди холодная, одинокая старость и падучая болезнь моя. Все дела семейства брата в большом расстройстве. Дела по редакции (огромные и сложные дела) — всё это я принимаю на себя. Долгов много. У семейства — ни гроша и все несовершеннолетние. Все плачут и тоскуют, особенно Эмилия Федоровна, которая, кроме того, еще боится будущности. Разумеется, я теперь им слуга. Для такого брата, каким он был, я и голову и здоровье отдам... Я остаюсь в сущности редактором журнала».

Июньский номер «Эпохи», появившийся 20 августа, открывался некрологической статьей «Несколько слов о Михаиле Михайловиче Достоевском». «Он, — писал Ф. М., — принадлежал к разряду людей деловых, разряду весьма между нами немногочисленному, к разряду людей, не только умеющих замыслить и начать дело, но и умеющих довести его до конца, несмотря на препятствия. К несчастию, характер покойного был в высшей степени восприимчивый и впечатлительный. При этой восприимчивости впечатлений он мало доверял их другим, хранил их в глубине себя, мало высказывался, особенно в несчастьях и неудачах. Когда он страдал, то страдал один и не обременял других своею экспансивностью. Только удачу, радость любил он делить добродушно с своими домашними и близкими; в такие минуты он не мог и не хотел быть один. Это определение его характера почти слово в слово совпадает с тем, что накануне его смерти было высказано консилиумом докторов о свойствах характера Михаила Михайловича... Жалею, что не могу сказать об его личном характере всего, что мне хотелось бы высказать: я понимаю, что я был слишком близок к покойному, чтоб говорить про него теперь всё то хорошее, что я мог бы сказать...»

Вместе с некрологом, статьей Страхова о Фейербахе, очерком Н. Д. Ахшарумова, статьями Д. В. Аверкиева и А. А. Григорьева был помещен и рассказ Аполлинарии «Своей дорогой». Письмо ей (оно тоже не сохранилось) Ф. М. написал на следующий день после смерти брата. Вряд ли надо гадать, о чем в такой день писал ей — ей одной — осиротевший Достоевский, не возлагавший больших надежд на ее горячее сочувствие. Год спустя он писал Врангелю: «И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было всё, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, всё чуждое, всё новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально — мне не для чего оставалось жить. Новые связи делать, новую жизнь выдумывать! Мне противна была даже и мысль об этом. Я тут в первый раз почувствовал, что их некем заменить, что я их только и любил на свете и что новой любви не только не наживешь, да и не надо наживать. Стало всё вокруг меня холодно и пустынно».

Ни одного сердца...

Глава четвертая

СТРАТЕГИЯ ИГРЫ И РАБОТЫ

Агония «Эпохи». — Долговая повинность. — Кабальный договор. — Сестры Корвин-Круковские. — Висбаденская западня. — На подступах к «Игроку». — Комбинация с «Русским вестником». — В Копенгагене у Врангеля. — В петербургском чаду

Парижский знакомый А. П. Сусловой (революционер-землеволец, «правая рука Чернышевского» на поприще студенческих волнений начала 1860-х, лидер «молодой эмиграции») Н. И. Утин в начале февраля 1865 года как-то спросил ее, пишет ли она Достоевскому и почему не идет за него замуж: нужно, чтобы она «прибрала к рукам его и “Эпоху”». Поддразнивая девушку, которой он весьма, но, кажется, без взаимности, симпатизировал, Утин иронически заметил, что, быть может, Достоевский сам на ней не женится. «Прибрать к рукам “Эпоху”! Но что я за Ифигения!» — записала Аполлинария в дневнике, вполне отдавая себе отчет в том, что не собирается, подобно героине греческих трагедий, жертвовать собой ради общего дела.