Изменить стиль страницы

Когда двое солдат схватили Дэвида за руки, его голос поднялся еще выше:

— Вождь Мачина, ты Иуда Искариот!

— Арестовать его!

Дэвид попытался бороться с людьми, которые схватили его.

— Послушайте меня! — выкрикивал он в толпу, которая все больше волновалась и распалялась. Некоторые мужчины взяли в руки камни, старики неожиданно подняли вверх свои посохи и почувствовали, насколько они похожи на тяжесть копий прежних времен. — Почему мы должны хотеть стать такими, как европейцы? — спрашивал Дэвид. — Скольких европейцев вы видели, которые хотели бы быть как кикую?

— Ни одного! — дружно ответила толпа.

Мачина поднял вверх свою серебряную трость, чтобы призвать людей к молчанию. Когда восстановился порядок, он открыл рот, чтобы заговорить. Но тут раздался голос Дэвида:

— Помните, братья, человек, который не любит свою страну, не любит своих мать и отца, не любит и народ своей страны. А человек, который не любит ни мать, ни отца, ни свой народ, не может любить Бога!

Украшенная серебром трость с силой опустилась на голову Дэвида. Раздался громкий в утренней тишине хруст. Голова Дэвида качнулась назад, но он быстро пришел в себя и бросил злой взгляд на вождя. Они смотрели друг на друга, не мигая, целую минуту, затем Мачина подал знак, чтобы Дэвида увели.

Но собрание неожиданно зашумело. Сначала тихо, затем все нарастая, волна недовольства прокатилась по рядам, пока вождю вновь не пришлось призвать всех к порядку. На этот раз, когда толпа подчинилась, она разделилась на две половины, создав в центре проход.

Там была мать Дэвида — Вачера.

Стоявшие близко к вождю люди заметили легкую дрожь, которая пробежала по его полному телу, как только он увидел знахарку. Ни для кого не было секретом, что Джон Мачина часто хаживал к ней в полночь, чтобы пожаловаться на жизнь и посетить место захоронения предков, которое было табу для остальных. Если все в провинции боялись вождя Мачину, то сам вождь боялся Вачеру.

Дэвид сфокусировал свой взгляд на матери, стараясь увидеть ее сквозь кровавую пелену, которая застилала ему глаза. Вачера стояла в своем наряде из мягкой кожи и кожаном фартуке, на ней были тяжелые серьги из бусин, ожерелья и браслеты, ножные украшения, церемониальные пояса с магическими амулетами, нашитыми на них. Ее выбритая голова была высоко поднята. Через пространство, отделяющее ее от сына, она говорила с ним взглядами, сообщая вещи, которые никто другой не мог услышать.

И Дэвид в этот момент понял, что его мать не собирается спасать его от тюрьмы и пыток.

«Несправедливость белых станет горном, в котором будет выковано твое мужество, мой сын, — однажды сказала она, а теперь ее глаза повторяли ему это. — Сначала пострадай, и тогда у тебя будут сила и отвага, чтобы вернуть нам нашу землю».

Когда вождь Мачина понял, что Вачера не собирается вмешиваться, он прокричал приказ солдатам и поспешил прочь со своим арестантом, оставив за спиной смущенную толпу, мать, сердце которой наполняли любовь, гордость и боль, и стоящую на высоком пне от фигового дерева всеми забытую Ваньиру. Она прижимала руки к груди и, следя за тем, как солдаты уводят прочь Дэвида Матенге, увидела новую цель своей жизни.

30

Валентин Тривертон молился, чтобы у его сына не начался приступ.

Сегодняшний парад должен был стать самым большим и значительным из всех, которые когда-либо устраивались в Кении, а Артур на нем — самой главной фигурой. Глаза всех обитателей колонии, как будто бы все пятнадцать лет они только этого и ждали, будут обращены на него, когда он будет официально объявлять об открытии недели торжеств. Это станет первым шансом в его жизни утвердить себя.

Красная ленточка была натянута поперек главной улицы Найроби, и в определенный момент Артур, возглавлявший парад верхом, должен был промчаться галопом вниз с высоко поднятой саблей наголо, перескочить ленточку и разрубить ее на глазах сотен зрителей, тем самым обозначая переименование Центральной дороги в авеню Лорда Тривертона.

Артур очень нервничал. Большие трибуны, сооруженные по обеим сторонам дороги между отелем Стенли и почтой, были заполнены официальными лицами и приглашенными почетными гостями. Его мать леди Роуз уже сидела под специальным навесом, безмятежно улыбаясь, как королева. Рядом с ней его отец сидел под портретом короля. Мальчик знал, что отец будет следить за ним критическим холодным взглядом, под которым Артур рос, боясь его и обожая.

Но гораздо более важным для Артура в этот день было не порадовать своего отца, а показать себя Эллис Хопкинс, которая владела вторым по величине ранчо в Кении и поэтому занимала почетное место на одной из трибун, где публика сгорала от нетерпения.

Эллис Хопкинс было двадцать два года, она не отличалась ни красотой, ни шармом, но была чем-то вроде легенды в Восточной Африке, в одиночку справляясь с девяноста тысячами акров земли своего ранчо после внезапной смерти своих родителей шесть лет назад. Тогда все говорили, что ей никогда не удастся управиться с таким огромным хозяйством самостоятельно. В то время высказывалось много домыслов о том, кто окажется счастливым обладателем этой земли. Валентин Тривертон был одним из предполагаемых покупателей и одним из многих, на кого произвела сильное впечатление борьба Эллис за то, чтобы сохранить свою землю и работать на ней без всякой посторонней помощи, опираясь только на нескольких лояльных африканцев и своего брата Тима, который был младше ее на пять лет. Вопреки неисчислимым трудностям ей удалось сохранить овец и сизаль, она не влезла в долги, не попала в руки охотников за богатым приданым, которые крутились вокруг, и к своим двадцати двум годам оказалась успешной и независимой хозяйкой.

Она поплатилась только одним: своей женственностью.

Это была жесткая и непреклонная Эллис Хопкинс, чье лицо забыло, что такое улыбка. Она сидела в брюках цвета хаки и домотканой рубашке, ее обветренное и загорелое лицо скрывалось под большими полями мужской шляпы, какие обычно носят охотники в джунглях. Именно на нее Артур Тривертон собирался произвести впечатление в этот августовский день, потому что Эллис стояла между ним и ее семнадцатилетним братом, Тимом Хопкинсом, в которого Артур был по уши влюблен.

Местом для проведения фуршета после парада избрали лужайки отеля «Норфолк». На столах были расставлены бокалы с шампанским, а закуски располагались на столиках под деревьями, из граммофонов доносилась веселая музыка. Молодые люди занимались сооружением платформ и теперь готовились везти их. Они вносили дополнительную неразбериху во все, поспешно поправляя на себе костюмы, проверяя моторы машин. Их смех и возбужденные крики наполняли прохладный воздух августовского утра.

— Я хорошо выгляжу, Мона? — спрашивал Артур сестру, поправляя брюки для верховой езды от охотничьего костюма, который они взяли напрокат.

— Ты выглядишь потрясающе! — обнимая его, ободрила Мона.

«Как это великодушно со стороны Харди Акреса, — думала она, — одолжить Артуру свой охотничий костюм». В ту минуту, когда Артур надел его, показалось, что он вырос на целых два фута. Мона молилась, чтобы ее брат прекрасно выступил сегодня — открытие этого парада очень много значило для него.

У Артура не было ни малейшего представления о том, что именно своей сестре он обязан честью перерезать ленточку. Когда она услышала, что эта привилегия будет предоставлена племяннику губернатора, и заметила, как лицо ее брата потемнело от зависти при этом известии, она решила убедить своего отца в том, что честь открытия авеню лорда Тривертона должна в конечном счете принадлежать Тривертону. Валентин уступил не столько из-за того, что был согласен со своей дочерью, или из-за того, что ему были интересны какие-то ее соображения. Он согласился с ней по одной-единственной причине: она могла быть очень надоедливой, когда ей чего-то хотелось, и знала, как управлять своим отцом. Она никогда не пользовалась его расположением как средством для получения чего-то для себя лично, потому что знала, что он не любит ее. Мона всего лишь была очень настойчивой до тех пор, пока он не сдавался, чтобы его оставили в покое.