Изменить стиль страницы

Вместе с моей подругой Ниной ездили мы через Тбилиси в «кругосветное путешествие по Черноморскому побережью» (письмо от 17 июня 1952 года — подробно ниже). Пишу об этом в Звенигород. Адрес примечательный — Красноармейский тупик, 15 (дачу снял В. Н. Щелкачев).

И что это такое, всё дачные тупики попадаются. Когда в 1945 году жили в Опарихе, там утыкались в Интернациональный тупик, а идучи из «Отдыха» (Казанская железная дорога), я наткнулась на Комсомольский тупик. Значит, жизнь какая-то дачная тупиковая, фантазии не хватает у начальства кооперативного.

Когда в 1953 году собираюсь (опять-таки по внушениям Алексея Федоровича и Б. И. Пуришева) подальше от быта в Ереван, пишу своим: «Лучше бы нам совсем не расставаться» (10 июня 1953 года). О красотах Армении ничего не пишу, посылая письмо за письмом летом 1953 года и рисуя тяжелую картину быта, убивающего мою мать, которая держится стойко, несмотря на бесчисленных посетителей ее дома, родных и чужих (каждый день за столом не менее двенадцати человек, встает в 3 часа ночи, начиная работу и ежедневный поход на рынок, хотя есть и домработница). Опять приехала жена Мурата, Лида, и, конечно, без денег. Зачем они в гостях? Опять Алька возмутителен, и я в злобе бью его по спине так, что звон пошел (всю жизнь помню). А тут еще Миночка послала документы в аспирантуру, в Ленинград, а ее заведующая кафедрой, ученица дяди Лени и моя соученица Тина Круглеевская, вдогонку для анкеты сообщает об аресте нашего отца — очень бдительная особа, нашла время (она потом войдет в доверие к В. Д. Пришвиной и станет одной из ее наследниц). Жаль, что мы такие благородные и не сообщаем, что ее дядя был адъютантом генерал-губернатора, а мать — бывшая институтка — вышла замуж за простолюдина, чтобы скрыть свою дворянскую фамилию. «На стариков смотреть невыносимо», — пишу я. К дяде вызвали врача, так он плох, мама бледная, как смерть, Мина, «как восковая», — еще бы! А если не примут в аспирантуру, куда деваться? Пока еще 1953 год, и Хрущев еще не разоблачает культ личности, и никого еще не реабилитируют, и лагеря на месте. Нетерпеливо жду письма от Валентины Михайловны, что-то, видимо, подсознательно ощущаю. Обращаюсь к ней в письме последний раз: «глазастики вы мои милые», «люблю обоих мурзилочек, как никогда», «несмотря на все заботы, которые меня ждут, еду я в Москву охотно», «дорогие взросленькие» (12 августа 1953 года).

Да, заботы ожидали тяжелые — и глаза у Алексея Федоровича все хуже и хуже. Вот ударился об угол шкафа глазом, тем, который видит, весь белок залит кровью. Не жалуется, а более того, жалеет Валентину Михайловну. «А что меня жалеть, кто счастливее-то меня», — пишет она (6 августа 1952 года). И обо мне думают оба, о моей судьбе. «С нами только скорби, страдания, надо жить своей жизнью», «молодая жизнь должна идти иначе». Трогательно звучат слова: «Азушка, помни о нас, вспоминай почаще». Я-то знаю, что на нашем общем языке означает слово «помнить». Это значит — молиться. Так и в лагерной переписке Лосевы поддерживали друг друга памятью-молитвой. «Хан говорит, — пишет Валентина Михайловна, — нельзя губить молодую жизнь», и правильно добавляет: «А что значит загубить жизнь, я не совсем понимаю…» Да я тоже этого не понимаю — для меня наша с «взросленькими» жизнь и есть вечное счастье, не хочу, чтобы меня жалели. Счастливее меня нет никого на свете. Буду следовать завету Мусеньки: «Главное, будь сама собой, не делай ничего по рассудку, живи по сердцу и совести». Стараюсь, как могу.

В ответ на мои тревожные письма летом 1953 года получаю замечательную картину отъезда в Малоярославец, где Нилендеры сняли полдома для Лосевых. Картина как будто весело-ироничная, но чувствую убогость последнего летнего пристанища моих обоих «взросленьких». Я все увижу своими глазами в конце лета, последнего в жизни Мусеньки. И задумаюсь над словами Алексея Федоровича в этом последнем письме (17 июля 1953 года): «Аза! Ищущие найдут. А. Л.». Это уже совсем по-евангельски: «Ищите и обрящете, толкните и отверзется вам» из Нагорной проповеди Господа (Мф. 7:7).

По совету Б. И. Пуришева, страстного путешественника, отправили меня Лосевы далеко — в Армению. Сначала по Военно-Грузинской дороге, через летний, пылающий жаром Тбилиси, дальше, через Семеновский перевал, мимо каменных вишапов и хачкаров, мимо черноволосых мальчишек в автобусной пыли (несутся за машиной, звонко вопят: «Динь, динь, динь» — это, оказывается, они предлагают купить дыни), мимо Севана, к скалистому монастырю Гегарда, в Эчмиадзин, в циклопический Звартноц с мощными поверженными колоннами в душистой траве и жарком цветении ромашек. Древний Эребуни, древний Урарту (знаменитое открытие Б. Б. Пиотровского), и розовый туф Еревана, и особенно пленительная в зной вода холодных фонтанов. А поздним вечером на пятом этаже гостиницы мы слышим неумолчный шум гуляющей, веселой толпы; ночная прохлада выгоняет на улицы, и говорливые армяне никак не успокоятся. А мы тоже не спим, нас трое — могучий наш телохранитель Витя и моя кузина Светлана. Я же опять сочиняю, теперь уже ночную шутливую серенаду в честь русой сероглазой Светланы: «Все армяне в Ереване в Свету влюблены…» Действительно, в Светлану, загадочную чаровницу, все влюблены.

Как-то раз отправились маленьким самолетиком до Нальчика, а оттуда ночью, на грузовой машине, полной дров (не знаю, как усидели), в Приэльбрусье, в Терскол, в Тегенекли. Нас теперь четверо, неизменный Витя и мои родичи — историк Наль и та же Светлана, студентка-медичка.

Эти места заняты по высшему указу властей Грузией (как, между прочим, и ингушский курорт Армхи, который назвали «Дарьяли»), и именуют их теперь, по нашему мнению, крайне забавно — Пичвнари.

Пытаемся подняться к снежной полосе Эльбруса. Ну как же, там в «Приюте одиннадцати», среди снегов, ночевали Лосевы. Но женская половина не выдерживает, спускаемся, едва живые, вниз, а мужчины находят наверху какую-то огороженную проволокой зону и тоже возвращаются без всякого энтузиазма. Зато нам казалось наверху, что мы видим Черное море. Так должно быть, если забраться, куда надо.

Хорошо скользить по шаткому висячему мостику над буйной вспененной рекой или любоваться многоцветными брызгами безумного падения ледяных вод. Что там усталость и двадцать километров — туда и назад. Встать невозможно на следующий день после такой непривычной встряски, но зато вокруг родные горные громады, солнце играет на снежных вершинах, темнея и затухая, спускается в долину, источники нарзана вдоль нашей дороги бьют прямо из-под земли — пей, сколько хочешь. Когда еще вернемся сюда?

Никогда не вернемся. Никто и не подозревал, что наше путешествие было для двоих из нас, Светы и Наля, свадебным, они троюродные — тихо расписались, скрыв первоначально и от нас, и от отца свой тайный брак. Через много лет после счастливого путешествия (еще Алексей Федорович доживал последние годы) сердце Наля не выдержало. Он скончался в больнице рано утром, а Светлана в отчаянии умерла в тот же день. Хоронили вместе, и приветливый дом у самого Смольного монастыря замолк.

Вспоминаю тут же рассказ Н. П. Анциферова. Поехал он хоронить своего друга М. Л. Лозинского в Ленинград. В доме же застал два гроба. Супруга Михаила Леонидовича, ближайший друг Н. П. Анциферова, Татьяна Борисовна в отчаянии приняла огромную дозу снотворного, сделать ничего не могли. Похоронили в один день. Они любили друг друга «безумно и нежно».

Как-то Алексей Федорович и Н. П. Анциферов потребовали, чтобы я поехала в Крым. У нас в Симферополе были друзья, да и Н. П. Анциферов просил Ирину Николаевну Томашевскую, своего давнего друга, вдову Б. В. Томашевского, женщину замечательную (ее все почитали и побаивались в Гурзуфе), мне помочь. В общем, устроили целое путешествие — на юг, на восток, в горы. Особенно влек меня Партенит (как и всё в Крыму, это место стало называться дико — Фрунзенское), где, видимо (всем этого хотелось), стоял храм Артемиды, чьей жрицей была Ифигения.

Партенит — явно от греческого — дева. Никаких следов, ни одного камня, никаких, даже жалких, развалин. Только бескрайнее поле красных маков на пустынном берегу — капли крови — ведь приносили же человеческие жертвы. Во всяком случае, так говорит миф. И мы ему верим.