Он вернулся к бюро и достал еще одну папку, на которой по голубой бумаге было написано крупно «Переписка» и внизу даты.
— Вот об этом деле я и говорил с Александром Петровичем. Только я его просил толкового человека прислать. А про вас и не знаю, какой вы — толковый или нет?
Он замолчал, ожидая ответа, потом спохватился.
— То есть, я хочу сказать, сможете ли вы помочь мне в такой работе? Правда, законов вы тут никаких не откроете, но обращаться с историческими документами научитесь. А это немало. Это, изволите видеть, такая вещь, без которой лучше и не браться за исторические занятия.
— Я согласен, — упавшим голосом сказал Трубачевский и испуганно уставился на него.
И Бауэр тоже уставился, очень внимательно и серьезно, как будто увидел его впервые.
— Так. Ну, а терпения хватит?
— Думаю, что хватит, — напряженно улыбаясь, пробормотал Трубачевский.
Они помолчали немного. Бауэр все не сводил с него внимательного, взвешивающего взгляда.
— Ну что же, попробуем, — сказал он наконец и, зайдя на минуту в кабинет, вернулся с ключом в руке. — Да, вот насчет платы забыл. Сорок рублей. Как это вас? Устроит?
Трубачевский хотел сказать, что устроит, но в горле у него пискнуло, и он только кивнул головой.
— А приходить лучше каждый день, — продолжал Бауэр. — Можете или как? У вас там, наверно, лекции читают?
— Если с утра, я могу каждый день приходить.
— Именно с утра. А теперь вот вам ключ.
Он открыл этим ключом вторую дверь и показал, куда она ведет.
— В коридор. А налево прихожая. А направо кухня.
Потом он отдал ключ Трубачевскому, они вернулись в кабинет, и наступила неопределенная минута, когда неизвестно, кончен уже разговор или нет.
— А Александру Петровичу кланяйтесь, — сказал Бауэр, и Трубачевский понял, что разговор кончен. Он торопливо попрощался и, как будто спасаясь, ринулся к двери. — Постойте, я вас провожу, — усмехнувшись, сказал вслед ему Бауэр.
Они вышли из кабинета в столовую.
Какой-то человек пил чай за столом. Только стол был ярко освещен, в комнате полутемно, и, должно, быть поэтому, лицо его было отчетливо обведено линиями света и тени. Ничего необыкновенного не было в этом лице, но Трубачевский, который все еще подозревал чудеса, почувствовал, что ожидания его начинают как будто сбываться.
В самом деле, лицо было сложное, обдуманное, как это бывает у людей, не согласившихся со своею внешностью и переделавших ее по-своему. Небольшой лоб казался большим благодаря тому, что белокурые, почти льняные волосы были плотно зачесаны наверх. Короткие, едва заметные баки подстрижены углом, как в старину. Глаза смотрели холодно. В манере, с которой он поднял их, когда вошли Бауэр и Трубачевский, видно было отличное умение владеть собой.
Он был хорошо одет — в светлом сером костюме, в вязаном заграничном жилете. Должно быть, ему было лет тридцать пять или чуть-чуть больше.
Бауэр немного насупился, увидев его, и, проходя мимо, кивнул головой. Он в ответ поклонился очень почтительно, но свободно.
Тогда с какой-то неохотой Бауэр познакомил их. Трубачевский чуть слышно назвал свою фамилию, а тот отчетливо сказал:
— Неворожин, — и крепко пожал руку.
Перебирая в памяти свое посещение минуту за минутой, слово за словом, изучая ключ, который получил он от Бауэра, как будто этот ключ и был ключом к перепутанным бумагам декабриста Охотникова, вспоминая о Шлецере, краснея, утешаясь тем, что любой студент вел бы себя точно так же на его месте, и еще пуще краснея, потому что «кто-кто, а уж Карташихин, наверно, держал бы себя иначе», Трубачевский пролетел до самой мечети и только тут вспомнил, что собирался от Бауэра зайти к Карташихину, который жил в том же доме 26/28 по улице Красных зорь, только вход к нему был с угла Кронверкской и Пушкарской. Он ругнул себя и зашагал назад.
Трубачевский обогнал на лестнице какого-то гражданина и три раза успел позвонить, пока тот поднимался. Все не открывали. Он ждал, опершись на перила и рассеянно вытаращив глаза, — дурная привычка! Гражданин, которого он обогнал, подошел и хотел, кажется, что-то сказать, но раздумал.
— Матвей Ионыч, это вы? — сказал Трубачевский. — А я вас не узнал. Ванька дома?
Ничего не ответив, Матвей Ионыч открыл дверь. Они вошли, и Трубачевский мигом обежал всю квартиру.
— Никого! — объявил он, вернувшись. — Ни Льва Иваныча, ни Ваньки, ни Чемберлена.
Матвей Ионыч хотел сказать, что Лев Иваныч уехал на вокзал, а Ваня отправился его провожать, но только кивнул головой на Чемберлена, который лежал под столом, зарывшись мордой в лапы, а теперь, услышав свое имя, открыл глаза и помахал хвостом.
— Матвей Ионыч, поздравьте меня, — торжественно сказал Трубачевский, — я стал человеком свободной профессии. Каждый день буду ходить — угадайте, к кому?
Матвей Ионыч достал коробку с табаком и трубку.
— К профессору Бауэру! — заорал Трубачевский, — А вы знаете, кто это такой — Бауэр?
Матвей Ионыч немного сдвинул свои страшные, мохнатые брови, как будто стараясь вспомнить, кто такой Бауэр, но опять ничего не сказал. Он говорил редко и только в самых важных случаях, которых у него в жизни было немного. Так, на чествовании одного старейшего монтажника, получившего звание Героя Труда, он вдруг встал с рюмкой в руке и сказал громко: «Дорогой Петр Петрович…» И когда все оцепенели от изумления, только крикнул «ура» и сел на свое место.
Кто знает, был ли он так молчалив от природы или привычка к одиночеству — Матвей Ионыч четверть века провел на маяках — развила в нем эту черту с необыкновенной силой. Комната его, похожая на маячную башню, отличалась суровой чистотой; трудно было предположить, что в ней живет заядлый курильщик. Он и сам был чем-то похож на маяк; вокруг него всегда мерещилось неопределенное, но обширное пространство, по которому гуляет ветер и ходят волны. Маячные огни, в годы его службы, делились на постоянный, постоянный с проблесками и проблесковый, и можно смело сказать, что эти различия вполне исчерпывали все особенности характера Матвея Ионыча. Почти всегда он светился равномерным, спокойным постоянным светом. Случалось, что свет этот прерывался проблесками — это значило, что Матвей Ионыч сердится или огорчен. Но когда постоянный свет через правильные промежутки заменялся полной темнотой, нетрудно было догадаться, что в жизни старшего мастера происходят чрезвычайные и весьма неприятные события. К счастью, даже и проблесковый огонь зажигался редко.
По утрам он вставал в пять часов — примерно в то время, когда пора было гасить маяк, — и, раздевшись догола, обливался из шланга, который с большим искусством приладил к водопроводу. Зимой и летом он носил бушлат — и был в нем так страшен, что няньки пугали им детей, когда с трубкой, о которой он забывал только во время сна и еды, он шагал по улице, горбясь, переваливаясь и оставляя за собой струйку дыма.
Между тем именно к детям он чувствовал особенную нежность. Он мог часами сидеть где-нибудь в саду и смотреть на детей. С детьми он даже разговаривал иногда и вообще относился к ним с большим уважением…
— Дорогой мой, так нельзя, страна должна знать своих ученых, — сказал Трубачевский и хотел сесть на кровать, но Матвей Ионыч мигом подставил стул (на кровать он никому не позволял садиться). — Бауэр — это член Академии наук, и я буду ходить к нему каждый день. Мы будем вместе бумаги разбирать… Знаете, чьи?
Матвей Ионыч открыл было рот, но, заметив, что Трубачевский уставился на него с удивлением, снова закрыл и вдруг выпустил огромный шар дыма.
— Бумаги Охотникова, черт возьми, их какие-то архивные крысы перепутали, и мы теперь будем раскладывать по порядку. Впрочем, сам Охотников тоже напутал. Когда арестовывали. Понимаете?
— Угу, — сказал наконец Матвей Ионыч.
— Ну да? — сейчас же недоверчиво возразил Трубачевский. — Да ведь вы же не знаете, Матвей Ионыч, что за человек был Охотников. Это был декабрист! — снова заорал он и взволнованно пробежался по комнате. — Мы его разложим по порядку и все объясним, потому что о нем никто еще толком ничего не знает.