С утра каждый человек в доме, никому не мешая, начинал жизнь по-своему: старик принимал аспирантов или сидел за своей книгой, Машенька занималась с подругами или убегала в институт. Анна Филипповна стучала посудой в кухне, в столовой. В жизни дома был известный порядок, и даже то, что Дмитрий встает во втором часу дня, никого, кажется, особенно не огорчало.
По вечерам все было по-другому: черты шаткости и неблагополучия были видны во всем — в слове, которое пропускалось или заменялось другим, в напряженной вежливости, которая была так странна между братом и сестрой, между отцом и сыном.
Но Дмитрий (и то, что к нему относилось) не был единственным опасным пунктом, который по молчаливому уговору все как бы решили обходить. Были и другие. Однажды Трубачевский невольно подслушал разговор, который навел его на эту мысль.
Разговор был между Дмитрием и Неворожиным и начался издалека — от самых входных дверей.
Останавливаясь на каждом шагу, они шли по коридору, и Трубачевский долго не мог понять, почему они идут так медленно; потом догадался: оба они были пьяны.
— Я хотел задать тебе один вопрос, — говорил Дмитрий.
— Да, пожалуйста, — вежливо отвечал Неворожин.
— Зачем ты проиграл революцию?
— Старо, старо, — сказал Неворожин.
— Ах, старо! Боже мой, старо. Один год кажется, что старо, а потом?
— Ты не забывай переставлять ноги, — сказал Неворожин, — а то мы никогда не дойдем.
— Ах, никогда? А куда мы идем?
— В твою комнату.
— Нет, дорогой мой, это только кажется. Это только кажется, что в мою комнату. А на самом деле — знаешь куда?
— Да?
— К чертовой матери! — с глубоким убеждением сказал Дмитрий. — Я пью. Я был студентом. А теперь? Кто я теперь?
— Ты философ, — сказал Неворожин.
— А Казик кто?
— Какой Казик?
— Казик, мой друг, пока наши отцы не подрались…
Через несколько дней Трубачевский узнал, что Казик — это Александр Николаевич Щепкин, доцент Женского медицинского института, физиолог.
Опасный пункт, о котором в доме Бауэра не принято было говорить, касался его отца, Николая Дмитриевича, известного архивиста-библиографа…
По ходу занятий Трубачевскому часто приходилось прибегать к разным справочникам по истории декабристов. В этих справочниках статьи и заметки Щепкина занимали почетное место; особенно много числилось за ним всякого рода публикаций по истории Южного общества, без которых обойтись было трудно, а иногда и совсем невозможно.
Но как только в разговорах с Бауэром Трубачевский ссылался на эти труды, у старика становилось отсутствующее выражение лица, как будто ни трудов этих, ни даже самого Щепкина никогда и не было на свете.
Сам он вовсе не произносил этой фамилии; только один раз, когда Трубачевский рассказывал что-то насчет связи своего декабриста с масонами, он спросил хмуро:
— Это вы где, у Щепкина прочитали?
Между тем в его библиотеке Трубачевский часто встречал книги Щепкина — и притом надписанные очень сердечно. Одна из книг была даже посвящена старику, а на другой — весьма известном труде о жизни и смерти Пестеля — было написано на титульном листе: «Я очень счастлив, что могу назвать себя твоим другом».
Правда, обе книги были старые — одна четырнадцатого, другая восемнадцатого года, — но все же… стало быть, в восемнадцатом году они были еще в хороших отношениях?..
Это было что-то вроде исторической задачи: по книгам Бауэра и Щепкина определить, когда старики разодрались, и так как Трубачевский успел уже кое-чему научиться в определении исторических дат, он решил ее очень просто.
Взяв одну из книжек Щепкина, вышедшую в 1922 году, он посмотрел именной указатель на букву «Б» и мигом нашел против фамилии Бауэра целый столбец ссылок.
«Стало быть, в двадцать втором году, — подумал он, — они еще были в хороших отношениях».
Потом он взял другую книгу Щепкина, напечатанную в 1925 году, и снова просмотрел ссылки на букву «Б». Кто угодно был здесь — и Багратион, и Барсуков, и Барклай де Толли, — но фамилии Бауэра, он в указателе на этот раз не нашел.
Вот когда они поссорились — между двадцать вторым и двадцать пятым годом!
Вскоре он определил эту дату еще точнее. Известная книга Бауэра «Южное общество», изданная Госиздатом в 1923 году, как-то попалась ему, и он немедленно просмотрел все ссылки на букву «Щ». Кто угодно был здесь — и Щеголев, и Щербаков, и Щербатов, — не было только Щепкина, хотя кто же, как не старик, должен был знать, что именно у Щепкина есть солидные труды по этому вопросу!
Так Трубачевский решил эту задачу: они поссорились в 1923 году — не раньше и не позже.
По той осторожности и неловкости, с которой у Бауэров избегали даже упоминаний о Щепкине, нетрудно было догадаться, что прежде эти семьи были очень дружны между собой. Это было видно именно потому, что сам Бауэр иначе относился к этой ссоре, чем его дети. Ссора, видимо, была только между стариками. Дети были в стороне или делали вид, что в стороне, — это было, впрочем, далеко не одно и то же.
Потом Трубачевский узнал, что ссора была нешуточная и что продолжается она и по сей день. Он узнал, что редкое заседание в Пушкинском доме проходит без выступления Щепкина против Бауэра и что выступает он с такою ненавистью, которую не может заслонить никакая академическая внешность. Он узнал, что стоит Бауэру напечатать даже незначительную заметку, как сейчас же появляется ответ, исполненный необыкновенного ехидства, и что Щепкин последние годы совсем бросил заниматься наукой и только для того и живет, чтобы где бы то ни было и как бы то ни было уничтожать своего врага.
Закончив однажды свои занятия, Трубачевский прошел в прихожую, надел пальто, собрался уходить, и как раз позвонили по телефону. Он снял трубку. Незнакомый голос спросил Машеньку и сейчас же поправился — «Марию Сергеевну».
— Кто ее спрашивает?
— Э, не все ли равно! Скажите — старый знакомый.
Трубачевский сбросил пальто и отправился искать Машеньку. Искать, впрочем, не пришлось: он отлично знал, что и Машенька, и старик, и Дмитрий в столовой. Он постучал. Бауэр окликнул его.
— Что это вы всегда так убегаете, и не знаешь когда? — сердито-ласково сказал он. — Невеста вас дома ждет или кто? Садитесь!
— Спасибо, Сергей Иванович, — пробормотал Трубачевский и пошел здороваться: за столом, кроме старика, сидели Дмитрий, Неворожин и старинный друг Бауэра, географ и путешественник, очень добродушный, но со страшной двойной фамилией Опрындыш-Орзя.
Трубачевский по очереди обошел их, и все сошло более или менее благополучно. Только с Дмитрием он поздоровался как-то неуклюже, точно не знал, протянуть ему руку или нет, — полчаса назад они встретились мельком в коридоре. Вышло глупо, и Неворожин улыбнулся, остальные не подали виду.
Как всегда в такие минуты, Трубачевский даже не слышал, о чем шел разговор, и немного очувствовался, лишь когда увидел перед собой чай, хлебнул и ожегся.
— Что ж это вы без сахару? — спросил Бауэр. — Берите хлеб, пожалуйста. Вот там колбаса. Бутерброды.
Разговор шел о налете на Аркос и о разрыве англосоветских отношений — тема, в ту пору занимавшая всех, — и Бауэр говорил об этом с легкостью человека, чувствующего себя в истории как в своем доме.
— Что ж Чемберлен, — говорил он, — это разбойник. И Керзон — разбойник. Вы мне, может быть, скажете, что, мол, какие же разбойники — аристократы! Так ведь мы-то знаем, что такое английские аристократы. Это именно и есть разбойники…
Но только что успел он объяснить, почему, по его мнению, между пиратом и аристократом никогда не было особенной разницы, как Машенька вернулась. Она пришла красная, немного взволнованная и, едва усевшись за стол, сейчас же сказала:
— Знаете, кто звонил? Казик Щепкин!
Тут наступило молчание, которого она и сама, кажется, не ожидала. Старик медленно посмотрел на нее и так же медленно отвернулся. Дмитрий встрепенулся, открыл было рот, но ничего не сказал. Опрындыш-Орзя подождал немного и занялся чаем.