— И повелела: "возьми сей образ…"

— Есть, есть! Вот она, царица небесная!

Трепет, рыдания, стон и вой кликуш смешивались с криками толпы, выламывавшейся из притвора с высоко-поднятою вверх запыленною иконой.

— Она, она, пресвятая! — гудела толпа.

— "И возьми, повелела, — вопиял Родион среди необычайного всеобщего волнения, — два ко-ло-кола…" Слушайте, миряне! "Два колокола возьми, всех убогих и сирот собери и иди!" Идите за мной, православные миряне!

Родион сам исчезнул в толпе и быстро пошел из церкви; за ним впопыхах побежал священник, и вся масса народа хлынула вон; нищие и убогие калеки, все, конечно, собравшиеся тотчас после набата, все это тронулось за иконою. Колокола, обрубленные с маленькой колокольни, двигались вместе с толпой, качаясь на чьих-то спинах. Вся масса была в глубоком потрясении, охала, стонала, плакала; блудные бабы рвали на себе рубашки, падали на дорогу в истерике; ребятишки выли и мчались в общем бурном потоке людей. Все это двигалось за Родионом, впереди которого несли икону. Самовольно выхвачены были из церкви хоругви, и здоровенные детины мчались с ними вслед за иконой, развевая их длинные кисти по ветру. Вся толпа стремительно неслась далеко за селом, по тропинкам дремучего леса, пока не дошла до высокого, обрывистого берега между двух речек.

— Здесь! — произнес Родион и стал. — Здесь повелела владычица часовню рубить, а первое-на-перво крест на лугах поставить, а после часовни храм должон быть, а потом и монастырь будет! Ставь, ребята, крест! Ставь часовню! Повелела сама владычица-богородица!

Треск пошел по лесу, застучали топоры, заскрипели телеги. "Собрашеся, — сказано в сказании, — все множество людское, овии лес секуще, инии возяще, другие же на месте созидающе". И в этой суматохе Родион все еще досказывал о видении: объяснил, что праздники будут три раза в год и, поведав все повеление божие, поведал, наконец, и о себе нечто потрясающее.

— Ужаснулся я от тех страшных наказаний божиих! Ждут нас великие истязания, ежели хотя малостию забудем божие повеление! Ведь как и меня-то грешного господь наказал! Повелела мне царица небесная и вознеслась. Испужался я грехов наших, побежал народу объявить божию грозу. Бегу, да и запнись за пень, за колоду запнулся "и паде и разби руку свою, и абие услыша шум и ветер ужасный, и, поднявши меня вверх, удари о землю, и от этого ударения лежал я вне ума два дня и две нощи, и егда в разум прииде, пойде в село Рождествено…"

В этом бездыханном состоянии нашел Родиона народ. Все теперь было для всех поразительно ясно. Глубокое сознание грехов, страх жестокого наказания, обещание милосердия божия, все это подняло силы толпы до высшей степени. Работа кипела, и все "множество людское единым днем поставило на лугу крест, а на горе создаша часовню", единым днем.

"И совершивши сие, поставиша в ней (часовне) образ и молитвовавше довольно, с радостью отъидоша в домы своя, славяще пречистую!.."

И домой воротились далеко уже не такими, какими были вчера. А Родион, обрадованный всем этим, добравшись до своей хибарки, со слезами радости на глазах стал лицом к темному лику образа и, весь трепещущий от счастия, прошептал:

— Слава тебе господи! Образумились-таки мои греховодники! Запало им в совесть чистое зерно! Пообдумают они теперича и о своей чистоте, и о любви к ближнему, и о сирых и убогих. Слава тебе, пречистая богородице!

Потом он отворил окошко, выглянул на улицу и послушал. Тишина стояла над деревней небывалая. Попробовала было одна необузданная бабенка песню запеть, но тотчас же получила от своего мужа такой тумак, что сразу образумилась и без слова, как мышь, шмыгнула с крыльца в дом.

Только этот тумак и слышал Родион в тишине этого вечера и радовался:

— Ишь, какая благодать! Пущай образумятся, обдумают! Пущай!

3

"Видение", изображенное в этом отрывке, написано вполне точно с церковною записью. Начиная с появления двух изуверов и кончая постройкой часовни, все, что касается собственно видения, передано без всяких прибавлений; изменен только язык, но в речах светлоангельского образа ничего не прибавлено и не убавлено. Именно эти речи — их скорбящий и человеколюбивый смысл — и заслуживают особенного внимания. Родион мог воочию видеть все то, что видел, и слышать все, что слышал; он мог в самом деле лежать два дня в обмороке, но чтобы все эти видения, все эти галлюцинации могли иметь такое определеннейшее содержание, нужно было, чтобы сам Родион крепко страдал о народном расстройстве, мучался бы этим, думал бы о том, как высвободить народ из греха, думал до нервного расстройства, до галлюцинации.

В этом видении нет ни одного слова и ни одной чудовищной неожиданности, которые бы имели источником просто расстроенное воображение. Ничего лишнего, ненужного, ничего такого, о чем бы не болела душа Родионова; с тщательностью перечислены все пороки мирян, которые мог понимать Родион и мог ими возмущаться, страдать от них; тщательно обозначены пути к исправлению, к осветлению темных душ и порочных сердец; указаны также с поразительною ясностью все те наказания, которые и Родион и народ считали самыми жестокими. Здесь нет капли фантазии, а есть самое определенное выражение скорби о ближнем, ясно очерченной во всех подробностях.

Эта ясность, определенность в понимании своего дела по отношению к ближнему составляют непременную черту всех наших истинных радетелей и борцов с народным невежеством и горем. Впечатлительный к житейским неправдам человек, чуткая душа, раз она охвачена понятою ею скорбью, не уходит от зла, не стремится выделить себя из оскорбляющей его среды, а именно потому, что ему бог дал понять чужое безобразие и грех, идет прямо сюда, в эту расстроенную, грешную, грязную среду, и берет на себя всю черную работу высвобождения этих людей от их несчастия и горя. Человек, который не жалеет своей плоти, ходит в лютый мороз босиком или заковывает себя в вериги, с тем, чтоб измождив плоть, сохранить собственную свою душу в чистоте, это не святой, а юродивый, божий человек. Святой тот, кто работает неустанно для бедных, темных и несчастных людей. С давних времен всякий чистый, умный, впечатлительный русский человек, раз его покорили мысли о своем душевном страдании, непременно переносит эти мысли на общие народные страдания и находит выход своим силам и своим душевным побуждениям непременно в черной работе среди беспомощных, темных и несчастных людей. Даже и в наше время, помимо проявления свойств того же типа и в высших кругах интеллигенции, и собственно в народной среде, интеллигентный человек живет и действует почти так же реально и практически на пользу ближнему, как действовал и Родион двести лет тому назад, действовал, конечно, сообразно окружавшей его обстановке и средствам действия.

В моих заметках есть следующая вырезка из одной провинциальной газеты, относящаяся к 1885 году. Летом в Вятской губернии была сильная засуха, и суеверный народ приписал это бедствие тому обстоятельству, что полиция приостановила богослужение в церкви отца Стефана. Отец же Стефан и поселился среди суеверного народа именно только потому, что народ был суеверный. Когда-то этот отец Стефан был сельским учителем, но, вероятно, взгляды его на свои нравственные обязанности не могли быть удовлетворены вековечным толкованием четырех правил арифметики и чистописанием. Родион в свое время мог обличать и бороться против всех пороков людей своего времени. Современному сельскому учителю едва ли уже "дадут" окружающие его люди нашего времени делать что-нибудь подобное. Не чувствуя в себе силы на борьбу хотя бы в форме обличительной корреспонденции, отец Стефан решил уйти от греха и поступил в монастырь. Но и здесь, вероятно, не нашлось возможности удовлетворить всем нравственным требованиям, жившим в сознании о. Стефана; он оставил монастырь в сане иеромонаха, удалился в лес, в полуверсте от своей деревни построил себе избушку и мирно жил, занимаясь, между прочим, и поучением навещавших его. Мало-помалу слух об отце Стефане стал распространяться в народе, и к нему стало приходить множество людей всякого звания: кто поговорить и найти утешение, "кто поскорбеть о неизлечимом недуге". Жаждущий утешения словом всегда выслушивал такое от о. Стефана. Но главное, что он сочинял книжки: "учение, как усовершенствоваться в добре", "слово к обидимым и обидящим", о вреде пьянства и проч. В этих книжках много говорится вообще "о миролюбивых семейных отношениях". Написаны книжки языком, приноровленным к крестьянской речи. Нередко крестьяне получали от о. Стефана и денежную помощь, на покупку лошади, на посев. Мало-помалу около его жилища построились отдельные домики и церковь. Немало труда положил о. Стефан на разработку избранного им места жительства: крайне живописный лес, расположенный на скате горы, весь расчищен; правильные, утрамбованные дороги, гати во всех направлениях пересекают лес; местность, совершенно безводная до появления здесь о. Стефана, теперь имеет три пруда, для чего вода поднята на значительную высоту; все ручьи обложены дерном (местность своим видом напоминает Железноводск). Церковь еще не освящена, но о. Стефан служит в ней молебны, причем поет сформированный им женский хор. Постройка церкви была разрешена архиереем Аполлосом, но письменного разрешения на это дано еще не было; вот почему церковь, как построенная без письменного разрешения, и запечатана. Корреспондент заканчивает свое письмо желанием, чтобы церковь была открыта и освящена, так как "несомненно", что "для народонаселения о. Стефан своим примером приносит большую пользу". Не знаю, оправдаются ли ожидания корреспондента. Ведь о. Стефан не отшельник, как поименовал его корреспондент, а, — странно сказать, — деятель общественный; вокруг него образуется общество людей, соединяющихся, прежде всего, нравственными узами; в обиходе жизни общины о. Стефана играют роль не одни только агрономические усовершенствования, и люд собирается к нему не во имя желания иметь картофель в два фунта весом, а во имя толков об усовершенствовании в добре, во имя разговоров и размышлений об "обидимых и обидящих", и, соединившись на таких нравственных началах, только во имя их и начинает устраивать внешний обиход своей жизни. Не знаю, будет ли в этой общине дело для мирового судьи, для судебного пристава и окажется ли надобность в кутузке. По существу созидающейся общины, именно тем-то она и привлекает народ, что ничего в ней не должно быть подобного; она и основана и цветет именно во имя наилучших нравственных побуждений. Кабатчик или ресторатор, который пожелал бы открыть для губернской публики ресторанчик с арфистками в таком живописном месте, где устроился о. Стефан, наверное получит грозный отпор ото всей общины, а что из этого обыкновенно выходит, всем нам очень хорошо известно, хотя бы только из тех бесчисленных опытов не иметь кабака, которые постоянно возникают и не в таких "особенных" общежитиях, как общежитие о. Стефана, а прямо в черных, крестьянских деревнях. Несмотря на мирские приговоры и всеобщее желание не пить, не пьянствовать, не пропиваться, кабак будет открыт непременно, кабатчик доймет, допечет мужиков. А в общине о. Стефана разве нет грехов, которыми можно донять? Расстояние между постройками неправильное, — по закону так, а на деле нехватает. Снести пять-шесть домишек, иначе снесут по распоряжению; обязательно станут выгонять народ за тридцать верст для починки дороги. Да мало ли! И думать об этом не стоит, так много случаев привести человека к одному, со всеми прочими, знаменателю. Одних мужицких разговоров на тему: "Эх бы, и нам так-то!" — вполне достаточно для того, чтобы усомниться в полезности существования общины о. Стефана. Что такое значит: "Эх бы, и нам так-то"? А вам разве теперь не так? В конце концов о. Стефан, если он человек жалостливый к собравшимся около него людям, либо примет на душу грех, пойдет на компромисс и дозволит кабатчику торговать (только вон в том, мол, месте, за горкой, а не здесь), либо, не желая принять греха, уйдет "в странствие".