Изменить стиль страницы

Он задавал мне вопросы, не дожидаясь ответа.

— Что вы думаете о вертящихся столах? Я сам видел, как двигался круглый столик. Хотели бы вы быть таким, как Шэ д'Эст-Анж?[308] Я бы хотел. Я мечтаю стать знаменитым оратором. Но я слишком часто болел и не мог заниматься регулярно. Врачи говорят, что мне еще нужно очень беречься. Они посылают меня на всю зиму в Ниццу.

Помолчав немного, он раскрыл тетрадку и, неумело начертив на пустой странице нечто вроде равнобедренного треугольника, с улыбкой показал мне рисунок.

— Вы видите, что это?

— Да, это треугольник.

— Это треугольник, и это моя жизнь.

Медленно и как бы нехотя мальчик стал чертить между двумя равными сторонами треугольника линии, параллельные основанию, которые, приближаясь к вершине треугольника, естественно становились все короче, и шептал при этом:

— Пять лет… десять лет… двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет… Видите, как это убывает и идет к концу?

После некоторого колебания он ткнул карандашом в вершину треугольника.

— Семнадцать лет! Наступает удушье, и всему конец.

Тут он захлопнул тетрадь, поднял голову и твердо сказал:

— Но я поправлюсь. Я уверен, что поправлюсь. Врачи думают, что у меня затронуты легкие. Они ошибаются, это сердце. У меня бывают сердцебиения. Это сердце.

Помолчав, он спросил, не хочется ли мне быть морским офицером?

— Вот кем бы я хотел стать! — добавил он, мечтательно глядя вдаль.

К нам подошла величественная старая дама и платье цвета осенних листьев с воланами на кринолине.

— Это моя бабушка, — прошептал он.

Она села рядом с ним, сняла перчатки, пощупала ему руки и приложила ладонь к щеке.

— Сириль, у тебя руки горячие, лоб влажный, ты, наверное, устал, тебе вредно много говорить.

И, понизив голос, но не настолько, чтобы я не мог услышать, прибавила:

— Сириль, не надо разговаривать с мальчиком, которого ты не знаешь, особенно когда он гуляет без провожатого.

Я уже считал Сириля своим другом и потому был горько обижен, что меня оттолкнули с таким презрением. От меня не укрылось, что мальчик молчал и избегал смотреть в мою сторону. Я встал и ушел прочь со стесненным сердцем, ни разу не оглянувшись.

После того как я пробродил довольно долго, думая о Сириле и сожалея, что эта быстро завязавшаяся дружба так скоро оборвалась, я увидел возле уединенной тропинки сидящих рядом на траве девушку и подростка, похожих как брат и сестра; у них были живые круглые глазки под смешно изогнутыми бровями, густо усеянные веснушками лица, рот до ушей, вид озорной и до того веселый, что, глядя на них, нельзя было удержаться от улыбки. На девице было ситцевое платьице в цветочках, на мальчишке новенькая синяя куртка. Они жадно уплетали пирог с виноградным вареньем и отхлебывали по очереди из большой бутылки.

Увидев, что я уставился на них во все глаза, малый похлопал себя по животу и крикнул, протянув мне бутылку:

— Вот вкусно-то! Хотите отведать?

Скорее от смущения, чем из гордости, я удалился, ничего не ответив, и мне даже не пришло в голову, что я подчеркнул свое превосходство маленького буржуа над деревенской четой еще более грубо, чем та старая дама в кринолине, которая дала мне понять расстояние между ее внуком и неизвестным бродящим по парку мальчиком.

Тем временем я почувствовал голод и с тревогой заметил, что тени от деревьев стали длиннее. Я вынул часы и обнаружил, что мне остается всего тридцать пять минут, чтобы успеть вернуться домой к обычному часу. Прибежав туда с некоторым опозданием, совсем запыхавшись, благоухая свежей травой, я застал у нас тетю Шоссон, которая спросила меня, хорошо ли я учусь и что я делал сегодня.

Она пришла очень кстати и задала весьма удачный вопрос. Совесть не позволила бы мне солгать матушке, но обмануть тетю Шоссон я считал даже похвальным. Поэтому я ответил, что за сегодняшний день узнал больше, чем за целых полгода, и не потерял времени даром.

Тетя Шоссон пришла в восхищение от моего цветущего вида и наставительно заметила, что ученье не приносит вреда здоровью.

Я надеялся, что благодаря беспорядку, царящему у нас в коллеже, мое отсутствие пройдет незамеченным. Так и случилось. А в числе других счастливых последствий этого преступного и восхитительного дня я должен отметить одно очень странное.

Наутро я увидел г-на Кротю без всякого отвращения: моя ненависть к нему прошла,

IV. Госпожа Ларок

Я уже кончал одеваться, когда матушка сказала мне:

— Госпожа Ларок очень больна. Она умирает. Рано утром ее дочери посылали за тобой. Они дежурят у ее постели. Поторопись, сынок.

Я удивился. На днях говорили, что у нее простуда, и я не обратил на это внимания.

— Ночь она провела ужасно, — добавила матушка. — В свои девяносто три года она на редкость упорно борется с болезнью. Только к утру она успокоилась.

Я пустился бегом. На пороге спальни я словно почувствовал некую невидимую преграду и остановился. Глубокая тишина прерывалась только хрипом умирающей. Старшая из дочерей, мать Серафина, в монашеской одежде, с, лицом желтоватым, как у старинных восковых фигур, стояла у кровати, помешивая серебряной ложечкой лекарство; степенная и скромная, как бы отрешившись от всего, она ухаживала за больной с аскетическим спокойствием, подобающим этой интимной и торжественной обстановке. Младшая дочь Тереза, опухшая от слез и бессонницы, с растрепанными седыми волосами, сидела, положив локти на колени и подперши щеку рукой, удрученная, растерянная и кроткая, и неотступно глядела на мать. Я не узнавал комнаты, хотя ничто в ней не изменилось, не считая склянок, пузырьков и стаканов, загромождавших ночной столик и мраморную доску камина. Налево — кровать с высокой спинкой, которая загораживала от меня умирающую. Над изголовьем — кропильница, поддерживаемая двумя восковыми раскрашенными ангелами, распятие и рядом портрет Терезы, еще юной и тоненькой, с темными, высоко взбитыми локонами, в шелковом платье с пышными рукавами, и с талией сильфиды.

На окне — старые занавески из красной ткани. Направо, на комоде красного дерева, — кофейный сервиз, белый с широким золотым ободком; над ним, на стене, дагерротип г-жи Ларок и голова Ромула, карандашная копия с картины Давида *, сделанная матерью Серафиной в детстве. Но теперь на всей этой заурядной обстановке лежал отпечаток величия.

— Входи, Пьер, — сказала монахиня.

Я подошел к кровати. Лицо г-жи Ларок не изменилось. Над вздутым животом высоко поднималось одеяло. Умирающая обиралась землисто-бледными руками. Она лежала, полузакрыв глаза, и никого не узнавала. Должно быть, она ощущала мучительный голод, потому что то и дело просила есть и спрашивала резким голосом, уж не в харчевне ли она, что ее так плохо кормят. Она продолжала хрипеть, но лежала спокойно. Я пробыл при ней уже около получаса, когда она вдруг начала метаться. Лицо ее пылало, редкие седые волосы, выбившись из-под чепца, прилипали к вискам.

Она заговорила прерывисто, но совершенно отчетливо:

— Эй!.. Жаннета. Эй!.. Погодите немного, матушка, вот только загоню корову в хлев… Совсем стемнело… Матушка, я им подала гороховый суп и яичницу… Браконьеры, браконьеры!

Она мысленно видела себя ребенком в родной деревне.

— Матушка, ночь на дворе! Ни зги не видать. Я зажгу горелку.

Она произносила «гурелку», называя так лампу старинной формы, какие висят над очагом в нормандских деревнях.

— Матушка, я напеку для маленького Пьера гречневых блинов, он так их любит.

При этих словах ее дочери вздрогнули. А я испытал странное и жуткое чувство, услышав, как умирающая смешивает меня с людьми и вещами прошлого поколения.

Тереза по-прежнему сидела в изнеможении на своем низеньком кресле. Мать Серафина проводила меня в переднюю и заговорила спокойным голосом:

вернуться

308

Шэ д'Эст-Анж, Гюстав (1800–1876) — видный французский юрист и политический деятель.