Изменить стиль страницы

Карета останавливалась перед домом № 18 на улице Ассас. Когда нам хотелось поговорить еще, я отпускал извозчика и подымался на четвертый этаж в маленькую квартирку Жанны. У подъезда мы звонили, но заставить привратника отпереть двери — «Вот в чем задача, вот в чем труд»[457], как говорит Вергилий. После упорных усилий, дергая за звонок и колотя в дверь кулаком и ногами, мы наконец будили привратника. Сезам отворялся — и нас ждала награда за все мучения. Комнатка актрисы была очень скромной; обстановка состояла из железной кровати, орехового комода и зеркального шкафа; но все было идеально чисто и аккуратно. По странной прихоти Жанна развешивала на дверях, чтобы их украсить, стишки собственного сочинения в рамке из цветов, написанных акварелью. Стихи не были лишены изящества, но просодические ошибки, которые я в них находил, коробили меня. Теперь бы их и не заметили. Я рассказываю вам о давно минувших временах.

Как-то утром, зайдя навестить Жанну, я застал ее за шитьем. Большие круглые очки в черепаховой оправе смешно сидели на ее носике. Вокруг нее лежало множество стареньких шкатулочек, стареньких игольников — принадлежностей заботливой хозяйки. И такой я больше всего люблю ее вспоминать.

Через год после нашей встречи Жанна Лефюель преспокойно забыла меня. Но я помню ее до сих пор.

XXX. Как хорошо родиться в бедности

Во все годы моей жизни мне часто приходили на память слова Геродота, которые повторил однажды г-н Дюбуа: «Знай, что бедность — верная подруга Греции. Ей сопутствует добродетель, дочь мудрости и разумного образа правления». Я благодарен судьбе, что она предназначила мне родиться в бедности. Бедность была мне благодетельной подругой; она научила меня знать истинную цену необходимых жизненных благ, которых я не ценил бы без нее; избавив меня от тяжкого ярма роскоши, она посвятила меня искусству и красоте. Она помогла мне сохранить скромность и мужество. Бедность — это ангел, встреченный Иаковом; она принуждает тех, кого любит, сражаться с ней во мраке ночи, и к рассвету они выходят из этого единоборства истерзанные, но с обновленной кровью, гибкими мускулами и могучими руками.

Мало избалованный благами земными, я любил жизнь за нее самое, любил ее без прикрас, во всей ее наготе, порою страшной, порою очаровательной.

Бедность хранит для тех, кого любит, единственное истинное благо на земле, бесценный дар, который облекает красотой все вещи и живые существа, который распространяет очарование и аромат на всю природу, — Желание.

Жизнь людей — бесконечная мука и боль,
Нет предела страданиям нашим.

Так говорит кормилица Федры, и никто еще не опроверг ее слов, не ответил на ее тяжкие вздохи. Но старая критянка продолжает:

И поэтому мы влюблены на беду
В то, что видим, что блещет у нас на земле.
Мы не знаем, не ведаем жизни иной,
Не проникли мы в тайны подземных глубин,
И смущают нас глупые сказки.

Мы любим эту жизнь, эту горестную жизнь, и еще потому, что любим страдание. Да и как не любить его? Оно похоже на радость и по временам сливается с нею в одно.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Эти воспоминания, служащие продолжением книги «Маленький Пьер», правдивы во всем, что касается основных фактов, характеров и нравов. Когда я начал писать воспоминания, не соблюдая ни порядка, ни последовательности (в «Книге моего друга» и в «Пьере Нозьере»), многие из свидетелей моего детства, выведенные в этих книгах, были еще живы; мне пришлось изменить их имена и общественное положение, чтобы не оскорбить их гордости или же их скромности. Оба эти чувства чрезвычайно остро развиты у тех, кто имел счастье прожить в неизвестности. Увидев свои имена в печати, они бы возмутились; похвала или порицание одинаково нестерпимы для них, когда они становятся достоянием гласности. Родители мои в то время еще здравствовали. Я мог воздать им только хвалу, только великую благодарность, но тоже должен был прибегнуть к иносказанию и вымыслу, чтобы быть им приятным.

Оба они уже давно покоятся рядом, под камнем, поросшим мхом, на опушке леса, который осенял своей тенью их мирную старость. И теперь, когда разрушительные годы бурным потоком пронеслись над моим детством, унося все с собой, я по-прежнему не хотел бы, по неловкости, нарушить хоть чем-нибудь свое сыновнее почтение, заложенное в далеком прошлом.

Следовательно, я должен был поступить именно так, как я поступил, или же вовсе не опубликовывать этих рассказов до самой смерти, по обычаю тех, кто описывает свою жизнь или отдельные ее периоды. Я осмелился бы сказать, заимствуя блистательно неправильное выражение, что почти все наши воспоминания и записки являются записками замогильными[458]. Но я не решился ни завещать своих детских воспоминаний потомству, ни предположить хоть на миг, что эти безделицы могут заинтересовать будущие поколения. Я думаю теперь, что все мы, — сколько бы нас ни было, великие и малые, — не будем иметь последователей, так же как не имели их последние писатели древней латинской культуры, и что новая Европа будет настолько непохожей на ту Европу, которая рушится сейчас на наших глазах, что не станет интересоваться нашим искусством и нашими мыслями. Я не пророк и потому не предвидел ужасающей грядущей гибели нашей цивилизации, когда в тридцать семь лет, на средине жизненного пути, переименовал маленького Анатоля в маленького Пьера. Изменить на бумаге свое имя и положение было в моих интересах. Так мне легче было говорить о себе, обвинять себя, хвалить, жалеть, смеяться или бранить, смотря по желанию. Когда в былое время жители Венеции не хотели, чтобы к ним подходили на улице, они вешали на пуговицу платья маску в ладонь величиной, тем самым предупреждая прохожих, что не желают быть узнанными. Совершенно так же это вымышленное имя, хоть и не могло меня скрыть, указывало на мое намерение оставаться в тени.

Подобная маскировка имела еще и то преимущество, что позволяла мне скрыть недостатки моей очень плохой памяти и восполнить пробелы воспоминаний, пользуясь правом вымысла. Я мог сопоставлять различные обстоятельства, заменяя те, что ускользнули от меня. Но такие сопоставления всегда имели целью показать истинные черты какого-нибудь характера; словом, я убежден, что никто еще не лгал более правдиво. В одном месте своей «Исповеди» Жан-Жак, кажется, делает признание почти такого же рода. Я сказал, что память у меня очень плохая. Необходимо пояснить: большую часть жизненных картин и образов я позабыл совершенно, — но те, что запечатлелись в памяти, очень точны и четки, так что мои воспоминания представляют собою великолепный музей.

Такой способ описывать детство дает еще одно преимущество, — на мой взгляд самое ценное из всех: возможность сочетать, пусть в самой малой степени, действительность с вымыслом. Повторяю: в этом повествовании я очень мало лгал и никогда не менял ничего существенного; но, возможно, я лгал достаточно, чтобы поучать и нравиться. Истина никогда не бывает привлекательна в своей наготе. Вымысел, басня, сказка, миф — вот в каких одеяниях ее всегда знали и любили люди. Я склонен думать, что без некоторой доли вымысла «Маленький Пьер» не мог бы понравиться; и это было бы жаль, если не для меня, — я уже ни о чем не жалею, — то для тех, кому эта книжка внушила светлые мысли и кого она научила скромным добродетелям, дарующим счастье. Не будь здесь известной доли вымысла, маленький Пьер никого бы не радовал.

вернуться

457

Вот в чем задача, вот в чем труд… — стих из «Энеиды» Вергилия (песнь VI).

вернуться

458

…все наши воспоминания и записки являются записками замогильными — намек на книгу воспоминаний Шатобриана «Замогильные записки» (1848).